В толпе перешёптывались, рассказывая друг другу о том, что за последнее смутное время успел натворить сатана, и при этом, конечно, не преминули приписать ему всякие были и небылицы.

– Слыхали вы, дядюшка Деннет, – говорил один крестьянин другому, пожилому человеку, – слыхали вы, что чёрт унёс знатного саксонского тана, Ательстана из Конингсбурга?

– Знаю. Но ведь он сам же и принёс его назад, по милости божьей и молитвами святого Дунстана.

– Как так? – спросил молодцеватый юноша в зелёном кафтане с золотым шитьём. За ним шёл коренастый подросток с арфой за плечами, что указывало на их профессию. Менестрель казался не простого звания: на нём была богато вышитая нижняя куртка, а на шее висела серебряная цепь с ключом для натягивания струн на арфе. На правом рукаве, повыше локтя, была серебряная пластинка, но вместо обычного изображения герба того барона, к домашней челяди которого принадлежал менестрель, на пластинке было выгравировано одно только слово: «Шервуд».

– О чём вы тут толкуете? – спросил молодцеватый менестрель, вмешиваясь в беседу крестьян. – Я пришёл сюда искать тему для песни, но, клянусь святой девой, вместо одной напал, кажется, на две.

– Достоверно известно, – сказал пожилой крестьянин, – что после того, как четыре недели Ательстан Конингсбургский был мёртв…

– Это выдумка, – прервал его менестрель, – я сам видел его живым и здоровым на турнире в Ашби де ла Зуш.

– Ну нет, он умер, это верно, – сказал молодой крестьянин, – или его утащили из здешнего мира. Я сам слышал, как монахи в обители святого Эдмунда пели по нём панихиду. А в Конингсбурге были богатые поминки. Я было хотел туда сходить, да Мейбл Перкинс…

– Да, да, умер Ательстан, – сказал старик, покачивая головой, – и такая это жалость, потому что немного уже остаётся старинной саксонской крови…

– Да что же случилось, господа честные? Расскажите, пожалуйста, – прервал менестрель довольно нетерпеливо.

– Да, да, расскажите, как было дело, – вступился дюжий монах, стоявший возле них, опершись на толстую палку, более похожую на дубину, чем на посох богомольца, и, вероятно, исполнявшую обе должности, смотря по надобности. – Да рассказывай покороче, – прибавил он, – потому что времени остаётся немного.

– Изволите видеть, преподобный отец, – сказал старый Деннет, – к пономарю в обители святого Эдмунда пришёл в гости один пьяный поп…

– Я и слушать не хочу, что бывают на свете такие животные, как пьяные попы, – возразил на это монах, – а если и бывают, то негоже, чтобы мирянин так отзывался о духовном лице! Соблюдай приличия, друг мой, и скажи, что святой человек был погружён в размышления, а от этого нередко бывает, что голова кружится и ноги дрожат, словно желудок переполнен молодым вином. Я на себе испытал такое состояние.

– Ну ладно, – отвечал Деннет. – Так вот, к пономарю у святого Эдмунда пришёл в гости святой брат. Монах этот так себе, забулдыга: из всей дичи, что пропадает в лесу, половина убита его руками, звон оловянной кружки для него куда приятнее церковного колокола, а один ломоть ветчины ему милее десяти листов его требника. Однако ж он славный парень, весельчак, мастер и на дубинках подраться, и из лука стрелять, и поплясать – не хуже любого молодца в Йоркшире.

– Последние твои слова, Деннет, – сказал менестрель, – спасли тебе пару рёбер.

– Полно, я не боюсь его, – сказал Деннет. – Конечно, я Теперь немного состарился и не так уже поворотлив, как прежде. А посмотрел бы ты, как я, бывало, дрался на ярмарке в Донкастере.

– Историю-то расскажите мне, историю! – снова пристал менестрель.

– Вся история в том и заключается, что Ательстана Конингсбургского похоронили в обители святого Эдмунда.

– Это ложь, а попросту – брехня, – сказал монах. – Я собственными глазами видел, как его понесли в замок Конингсбург.

– Ну, так сами и рассказывайте, коли так! – сказал Деннет, раздосадованный тем, что его непрестанно прерывают. Его товарищу и менестрелю стоило немалого труда уговорить старика продолжать своё повествование. Наконец он сказал:

– И вот эти двое трезвых монахов, раз его преподобие непременно хочет, чтобы они были трезвыми, добрую половину летнего дня пили себе добрый эль, и вино, и всякую всячину, как вдруг услышали протяжный стон, потом звяканье цепей, потом на пороге комнаты появился покойный Ательстан, да и говорит: «А, нерадивые пастыри!..»

– Вздор! – поспешно перебил монах. – Он ни одного слова не сказал!

– Вот как! – сказал менестрель, отводя монаха прочь от крестьян. – У тебя опять новое приключение, брат Тук.

– Тебе я скажу, Аллен из Лощины, – сказал отшельник. – Я видел Ательстана так же ясно, как живой может видеть живого. И саван на нём, и такой тяжёлый запах, как из могилы. Бочка вина не смоет этого из памяти!

– А ещё что скажешь? – сказал менестрель. – Смеёшься ты надо мной!

– Хочешь – верь, хочешь – не верь, – продолжал монах, – я его хватил дубиной так, что от моего удара и бык свалился бы, а дубина прошла через него, как сквозь столб дыма.

– Клянусь святым Губертом, – сказал менестрель, – это презанятная история и стоит того, чтобы переложить её в стихи на мотив старинной песни «Приключилась с монахом превеликая беда…»

– Ладно, смейся, коли тебе охота, – отвечал Тук. – Только такую песнь я петь не стану. Пусть лучше привидение или сам чёрт утащит меня с собой в преисподнюю, если запою. Нет, нет! Я тут же решил потрудиться ради спасения души – подсобить сжечь колдунью, подраться за правое дело или сделать ещё что-нибудь угодное богу. Затем и пришёл сюда.

Внезапно удар большого колокола церкви святого Михаила в Темплстоу, старинного здания, возвышавшегося среди посёлка на некотором расстоянии от прецептории, прервал их беседу. Один за другим редкие и зловещие удары колокола раскатывались отдалённым эхом и наполняли воздух звуками железного надгробного плача. Унылый звон, возвещавший начало церемонии, заставил содрогнуться сердца присутствующих; все взоры обратились к стенам прецептории в ожидании выхода гроссмейстера и преступницы.

Наконец подъёмный мост опустился, ворота распахнулись, и выехали сначала рыцарь со знаменем ордена, предшествуемый шестью трубачами, за ними прецепторы, по два в ряд, потом гроссмейстер верхом на великолепной лошади в самом простом убранстве, за ним Бриан де Буагильбер в блестящих боевых доспехах, но без копья, щита и меча, которые несли за ним оруженосцы. Лицо его, отчасти скрытое длинным пером, спускавшимся с его шапочки, отражало жестокую внутреннюю борьбу гордости с нерешительностью. Он был бледен как смерть, словно не спал несколько ночей сряду. Однако он управлял нетерпеливым конём привычной рукой искусного наездника и лучшего бойца ордена храмовников. Осанка его была величава и повелительна, но, вглядываясь пристальнее в выражение его мрачного лица, люди читали на нём нечто такое, что заставляло их отворачиваться.

По обеим сторонам его ехали Конрад Монт-Фитчет и Альберт Мальвуазен, исполнявшие роль поручителей боевого рыцаря. Они были в длинных белых одеждах, которые члены ордена носили в мирное время. За ними ехали другие рыцари Храма и длинная вереница оруженосцев и пажей, одетых в чёрное; это были послушники, добивавшиеся чести посвящения в рыцари ордена. За ними шёл отряд пешей стражи, также в чёрных одеждах, а в середине виднелась бледная фигура подсудимой, тихими, но твёрдыми шагами подвигавшейся к месту, где должна была решиться её судьба.

С неё сняли все украшения, опасаясь, что среди них могут быть амулеты, которыми, как тогда считалось, сатана снабжает свою жертву, чтобы помешать ей покаяться даже на пытке. Вместо ярких восточных тканей на ней была белая одежда из самого грубого полотна. Но на её лице запечатлелось трогательное выражение смелости и покорности судьбе, и даже в этой одежде, без всяких украшений, кроме распущенных длинных чёрных волос, она внушала всем такое сострадание, что никто не мог без слёз смотреть на неё. Даже самые закоснелые ханжи жалели, что такое прекрасное создание превращено в сосуд злобы и стало преданной рабой сатаны.