Шапошникова в военных кругах не просто уважали, его любили. Даже Сталин, который, как правило, обращался ко всем, за исключением двух-трех членов Политбюро, только по фамилии, всегда называл Шапошникова в глаза и заочно по имени-отчеству — Борис Михайлович.

В то время, когда происходил разговор Верховного с Кузнецовым, столь тяжкий для каждого из них, Шапошников находился в своем кабинете в том самом особнячке на Кировской, куда Сталин обычно приезжал во второй половине дня.

Этот небольшой двухэтажный дом с мезонином имел два входа. Один, ближний к улице Кирова, вел в приемную Сталина, другим подъездом, противоположным, пользовались те, кто шел к Шапошникову.

Собственно, эту низенькую дощатую дверь даже трудно было назвать подъездом, некогда она, по-видимому, служила черным ходом.

Именно туда, на Кировскую, и помчался из Кремля «ЗИС-101», в котором находился Кузнецов, еще из приемной Сталина известивший по «вертушке» Шапошникова о том, что имеет поручение срочно с ним встретиться.

По узкой железной лестнице нарком поднялся в приемную Шапошникова.

Это была странная маленькая комната с причудливо расписанным потолком и стенами, покрытыми инкрустацией под золото и серебро, напоминающей арабские письмена.

В этой тесной комнатке на обычных канцелярских стульях, так не гармонирующих с экзотическим великолепием стен, сидело несколько военных. При появлении адмирала они встали.

— Борис Михайлович ждет вас, — поспешно доложил пожилой полковник, один из адъютантов маршала, с трудом поднимаясь со стула, зажатого между стеной и письменным столом.

Кузнецов открыл дверь, ведущую в кабинет Шапошникова, и перешагнул порог.

Маршал сидел, склонившись над большим письменным столом. Справа от стола, у стены, стоял, очевидно, оставшийся от прежней обстановки и так нелепо выглядевший здесь сегодня огромный, неуклюжий резной буфет. В противоположной стене находилась дверь, ведущая в кабинет Сталина, — эти две комнаты непосредственно сообщались между собой.

Шапошников был в белой сорочке, широкие коричневые подтяжки резко выделялись на ней. Китель с большими маршальскими звездами в петлицах висел на спинке стула.

Увидев входящего Кузнецова, Шапошников приподнялся, поправил пенсне, протянул адмиралу руку, поздравил его с благополучным перелетом из Ленинграда и тут же стал торопливо надевать китель.

— Простите, дорогой, что принимаю не по форме, — сказал он несколько смущенно, — жара адская…

Кузнецов в нескольких словах рассказал маршалу о только что состоявшемся разговоре со Сталиным. Шапошников слушал внимательно, не прерывая, но когда Кузнецов сказал, что необходимо составить телеграмму за двумя подписями, маршал замахал руками и уже совсем иным тоном, энергично и вместе с тем просительно проговорил:

— Нет, нет, голубчик, вы уж меня сюда не втягивайте! Моя сфера — армия, а это дело чисто флотское. У флота начальство свое, так уж испокон веков повелось. Приказ получили вы, вот и выполняйте…

— Но, Борис Михайлович, — возразил Кузнецов, — ведь Верховный приказал дать телеграмму именно за двумя подписями — моей и вашей.

— Да? — недоверчиво, точно впервые услышав об этом, переспросил Шапошников и посмотрел на Кузнецова пристально, прищурив свои умные глаза за овальными стеклами пенсне.

Кузнецов смутился. Все, что он только что сказал Шапошникову, было сущей правдой — никогда и ни при каких обстоятельствах он не позволил бы себе допустить неточность в передаче приказа Сталина. И все же Кузнецову было не по себе, потому что он все-таки утаил от сидящего перед ним пожилого, всеми уважаемого человека одну деталь: то, что первоначально Сталин приказал подписать телеграмму только ему, Кузнецову. Разумеется, сейчас это уже не имело значения — Сталин изменил свой приказ. И тем не менее после того, как Шапошников произнес свое недоверчиво-вопросительное «Да?», Кузнецов почувствовал некоторую неловкость.

Поэтому он сказал насколько мог твердо и официально:

— Товарищ маршал, Балтийский флот в оперативном отношении подчинен Военному совету Ленфронта. Это факт. Вместе с тем, как вид Вооруженных Сил, он подчинен мне, и это тоже факт, от которого я не ухожу и уходить, естественно, не собираюсь. Но когда речь идет о судьбе целого флота — части Вооруженных Сил страны, это не может не касаться Генерального штаба Красной Армии. Есть и еще одно обстоятельство. Я только что узнал, что Ворошилов отозван из Ленинграда и на его место назначен Жуков. Георгий Константинович не такой человек, чтобы безоговорочно принять распоряжение флотского командования. Поэтому я убежден, что приказ должен быть подписан не только мною, но и по крайней мере начальником Генерального штаба. Не могу себе представить, что вы думаете иначе.

Шапошников слегка покачал головой, склонился над лежащей перед ним картой так низко, что Кузнецов видел теперь только его коротко остриженные, разделенные посредине прямым пробором гладкие седые волосы. Потом поднял голову и тихо сказал:

— Нет, голубчик, я не думаю иначе.

— Тогда, может быть, вам кажется, что я неточно передаю приказ товарища Сталина? — с некоторой запальчивостью спросил Кузнецов и почувствовал себя так, точно тщетно пытается вытащить причиняющую острую боль занозу. — Или… или вы считаете такой приказ… преждевременным?

Последние слова Кузнецов произнес с прорвавшейся в голосе надеждой, хотя прекрасно понимал ее тщетность.

— Нет, Николай Герасимович, я так не думаю, — с горечью, но твердо сказал Шапошников. — Знаю, убежден, что ленинградцы будут защищать город до… последней возможности. И тем не менее сегодня положение Ленинграда очень тяжелое… На войне, в особенности такой, как эта, храбрость должна сочетаться с предусмотрительностью. Ну, а если немцам все же удастся ворваться в город?.. Что тогда? Разве можно допустить, чтобы враг вошел в ворота действующих заводов, поднялся на палубы боевых кораблей и обратил их орудия против тех, кто жив и продолжает сражаться?.. Простят ли это живые мертвым? Снимут ли защитники Ленинграда с себя ответственность за будущее вместе со своим последним вздохом? Нет, — печально покачал головой Шапошников и повторил: — Нет, Николай Герасимович. Мы с вами старые солдаты и знаем, что нет!

— Но тогда почему же… — начал было Кузнецов, но осекся. Он хотел спросить: «Почему же тогда вы хотите устраниться от участия в том тяжелом, но неизбежном деле, ради которого я приехал к вам?..»

Но Кузнецов не произнес этих слов, поняв, что они ни к чему; старый маршал сказал сейчас то, о чем и сам он размышлял, выехав из Кремля: как ни горек приказ Сталина, он правилен и неизбежен.

Однако Шапошников, видимо, и без слов понял смысл обращенного к нему вопроса.

— Потому, — тихо сказал он, — что война есть война, Николай Герасимович, и не мне говорить вам, что на войне может произойти всякое… — Он наклонился над столом, приближаясь к Кузнецову. — Ведь есть и другая сторона вопроса, назовем ее чисто практической. Вы готовы поручиться, что, получив наш приказ, какие-нибудь горячие головы там, на Балтике, не приведут его в исполнение раньше… крайней необходимости?

— Борис Михайлович, — воскликнул Кузнецов, — настоящему моряку легче пустить себе пулю в лоб, чем самому затопить свой корабль!

— Не сомневаюсь, голубчик, поверьте, не сомневаюсь! — согласно закивал головой Шапошников. — Но приказ есть приказ. И если тем, от кого будет зависеть его исполнение, покажется, — он сделал ударение на этом слове, — что захват Ленинграда немцами неизбежен, то…

Маршал развел руками, откинулся на высокую резную спинку стула и продолжал:

— Видите ли, Николай Герасимович, на войне есть своя диалектика. И, как всякая диалектика, она не исчерпывается формальной логикой. Если рассуждать с позиции этой логики, то выходит, что враг одерживает одну победу за другой. Но, несмотря на это, — он повысил голос, — несмотря на это, противник уже потерпел неудачу. Ведь, согласно показаниям пленных немецких солдат и офицеров, Гитлер рассчитывал быть сегодня уже и в Москве и в Ленинграде. И все как будто шло к этому. Тем не менее враг не в Москве и не в Ленинграде!