III

Я вступил во владение домом.

«Просторный двухэтажный дом, какие строили в прежние времена, когда в это вкладывали ту особенную любовь, что позволила вашим родным добиться и процветания всего поместья, — писал мне нотариус мэтр Лепере. — Эта концессия была получена в 1735 году. Вначале длина участка была тысяча четыреста шагов и ширина — восемьсот, а расположен он в окрестностях бывшего Порта Бурбон, ныне — Маэбура, в округе Большая Гавань. С 1735 года прямые наследники Франсуа Керюбека приобрели еще несколько соседних участков, и сейчас ваше имение числится среди лучших на острове. Там есть плантации сахарного тростника, кофейных, гвоздичных деревьев — отсюда и название поместья — и ананасов, растущих повсюду сами собой и не требующих ухода. Климат здесь очень приятен. Ваши черные работники, а их около ста, известны своей преданностью. Как я сказал в начале письма, это против беглого негра, одного из последних, по-видимому, приверженцев Ратситатаны, власти возбудили дело, обвинив его в убийстве с помощью огнестрельного оружия. Оплакиваемый мною клиент…»

Пытаясь вернуться назад, восстановить последовательность событий, я спотыкаюсь на каждом эпизоде, силюсь вытащить на свет божий даже и то, что, может быть, не имеет никакого значения, и совершенно запутываюсь. У меня сильный соблазн бросить все эти розыски, восстать против собственного терпения, против всего, что безжалостно возвращает меня к этой рабской зависимости.

Но январским утром 1833 года, в Нанте, я бродил по заснеженным улицам в настроении человека, который, палец о палец для этого не ударив, дождался исполнения своей самой заветной мечты. Багаж мой уже погрузили на борт «Минервы», капитаном которой был Абелен, и корабль должен был сняться с якоря после полудня. Я отправлялся на остров Маврикий без малейшего беспокойства, без всякой боязни. Мое наследственное имение процветало. Свою контору в Сен-Назере я на два года доверил Жану Депрери. И было условлено, что, если я не вернусь по истечении этого срока, он заменит меня в конторе. Я шатался по улицам Нанта с беспечностью школьника на каникулах.

Конечно, я сокрушался, думая о трагической смерти моего двоюродного брата, найденного в одно прекрасное утро с пулей в сердце в каком-то укромном местечке своих владений. Я негодовал против тех, кто по долгу службы обязан был арестовать убийцу, но так до сих пор и не сделал этого. Мне представлялось, что там, на месте, я безусловно добился бы справедливости. Я любил Франсуа, как любят все, что положено вам любить или что кажется вам недоступным: тут перемешивались боязливая нежность и молчаливое восхищение. Я был моложе его на пятнадцать лет, и он был кумиром моего детства.

В то январское утро я думал о том, что Франсуа умер, а я унаследовал его земли, рабов, дом, его состояние, что я, скромный провинциальный нотариус, превратился в помещика. Я уезжал на большом корабле, забронировав одну из лучших кают, и у меня было чувство, что я поистине властелин мира.

Был пасмурный день, когда мы снялись с якоря, я не мог еще тогда распознать своих спутников среди тех, кто теснился на палубе, целовался или давал последние наставления, которые я мимоходом улавливал, не угадывая, ни кто говорит их, ни кому они адресованы. Я спустился в каюту, распаковал чемоданы и приготовился к длительному, в три-четыре месяца, путешествию. Я еще видел в иллюминатор нантские набережные. Женщина, грациозным движением чуть приподняв юбку, переступала через какое-то препятствие. Она взмахнула рукой, приветствуя пассажира, видимо, находящегося на палубе. В эту минуту цепь якоря стала обматываться вокруг шпиля, зазвонил колокол. Я услышал скрип тросов в блоках, и тотчас же началось медленное покачивание. Раздались поданные в рупор команды, затем повторенные кем-то из экипажа. Я подумал, что не мешало бы перед обедом пойти познакомиться с капитаном.

IV

Это было плавание без приключений. Недели однообразно следовали друг за другом. Мертвый штиль держал нас порой по два, по три дня на одной широте. Паруса повисали на мачтах, и матросы закидывали свои удочки. Корабль покачивался на волнах. Чтобы убить время, я часами играл в экарте.

Среди пассажиров находился бывший казначей Иль-де-Франса[2], который после захвата этой колонии англичанами переселился на остров Бурбон[3] и теперь возвращался в свое имение. Он плыл туда вместе с женой, с кузенами-новобрачными, которых соблазнила жизнь в колониях, с новым своим экономом и его супругой, с двадцатилетним племянником и слугой. Мы постоянно наталкивались на них, и часто казалось, что господин Буртен — так его звали — вкупе со своей свитой зафрахтовал все судно. В первый же вечер я подружился с другим пассажиром, в прошлом капитаном военного корабля, Сувилем, приятнейшим человеком лет семидесяти. Он поселился на Маврикии лет тридцать назад, охотно рассказывал о своих военных кампаниях, в особенности о тех, когда он служил под командованием контр-адмирала Серсея[4]. Он перечислял корабли, захваченные Сюркуфом[5], и все еще гневался, вспоминая, что судну «Эмилия» было отказано в разрешении на выход из порта.

— Подумайте, ему еще не было и двадцати, — рассказывал он. — И он не был корсаром, как остальные. Сто восемьдесят тонн, всего сто восемьдесят, четыре пушки, тридцать человек и для начала шесть захваченных кораблей!

Он присутствовал при захвате острова англичанами. В отличие от господина Буртена, он не воспользовался девятым пунктом акта о капитуляции, дававшим право жителям Иль-де-Франса «в течение двух лет свободно покинуть колонию вместе со своим имуществом».

Однако не следовало говорить при Сувиле о битве в Большой Гавани, в которой он не принял участия, так как его держала в постели — «да, да, весьма тривиально!» — злая горячка.

В 1810 году, поколебавшись, конечно, он все же остался на острове.

В течение долгих дней, сидя в креслах на палубе «Минервы» и глядя на океан, мы с ним не замечали, как летит время. Именно от него получил я первые сведения о политической, экономической и социальной жизни острова. Большинство поселенцев, прибывших сюда в прошлом веке, обосновались здесь, как мои родичи. Имение переходило от отца к сыну. Потомки колонистов жили довольно роскошно, и иноземцы взахлеб рассказывали об их хлебосольстве. Как эти, так и другие подробности Сувиль мне выкладывал вперемешку, по прихоти нескончаемых наших бесед под экваториальным солнцем или ночью, при переливчатом свете звезд. Так проходили ночи и дни, я обуздывал свое нетерпение. Переход через экватор внес в нашу жизнь некоторое оживление, и те, кто совершал его впервые, подвергались обряду крещения, предписанному Нептуном. Старый морской волк Сувиль руководил этим действом.

Шло время, и с каждым днем сродство душ все больше сближало нас — старика и меня. Позднее не он ли, несмотря на свой возраст, примчался по первому моему зову и оказал мне благодеяние своим присутствием, хотя ни единое имя не было нами названо?

А впрочем, кто мог тут помочь мне, кроме меня самого? С тех пор миновало несколько месяцев, и недели сменяют одна другую. В июле настала пора уборки сахарного тростника и отправки его на сахарный завод в Бо-Валлон. Встав на заре, я ложился спать, когда совершенно стемнеет, после того, как все налажу и подготовлю на завтра, и засыпал, как животное. Теперь я куда свободнее. Сидя на террасе с этой вот трубкой, с которой нынче не расстаюсь, я вижу, как проезжают мимо красивые экипажи, и по взятому направлению угадываю, куда они едут — в Ферней, Бо-Валлон или же в Риш-ан-О. Я представляю себе нарядных, благоухающих женщин, их волосы, завязанные узлом на затылке, их обнаженные плечи, их драгоценные украшения. Воображаю их толки и пересуды, думаю об их кокетстве, корыстных расчетах.

Коварное воображение набирает силу. Я слишком устал, чтобы с ним бороться. Экипаж удаляется по дороге, лошади бегут рысью. Огонек мигает еще, потом растаивает во мраке. А я думаю, что другой мужчина однажды ночью вот так же ехал возле своей супруги. По возвращении он уснул в блаженной уверенности, что обладает прелестной, преданной ему женщиной, — и не проснулся.