Рагнхейдур Йоунсдоттир

Грезы и сны о яви

Его можно ждать завтра, пожалуй, даже сегодня вечером или ночью. И все уже готово. Подвенечное платье из тончайшей белой ткани, такое воздушное, что, кажется, тебя обвевает прохладный ветерок. И фата – не купленная в магазине, а извлеченная на свет божий из старинного ларца, обитого изнутри розовой материей, от которой исходит незнакомый аромат.

Не хватает лишь свадебного венка. Он должен быть из ярко-красных живых цветов.

– Гвюдрун, милая, не трогай руками, – сказала мама. – Запачкается.

– Ах, мама.

Все готово. Их квартирка, однокомнатная. Разве этого мало? Комната солнечная, светлая, диван, шкаф, стол и единственный стул – чего еще надо? Но маме хотелось два стула. Одна постель, одна подушка, один, одна, одно…

Как сделать, чтобы этот день наконец прошел? Он будет тянуться дольше, чем весь этот год – с тех пор как она простилась с ним.

Ей не хотелось ни читать, ни играть знакомые вещи. Все должно быть новым, таким, чего еще не касалась рука человека, на что никто еще не бросал взгляда.

И говорить ей ни с кем не хотелось. Ведь для других происходящее вполне буднично. Никто не может понять, что у нее все необычно. Ее любовь и счастье – нечто исключительное.

– Не жди чудес, ты же не ребенок, – говорила мама. – Ты не знаешь жизни.

Гвюдрун улыбалась. Вот мама-то и не знает жизни, не знает, как это прекрасно, когда от легкого прикосновения любящей руки тебя охватывает невыразимое блаженство.

Гвюдрун тихонько вышла из дома. Ей необходимо уйти от людей, выбраться подальше за город, чтобы как-то заполнить это невыносимое ожидание.

Нет смысла справляться о его корабле. Что можно с уверенностью сказать в такие ужасные времена? Сегодня утром в управлении пароходства служащие едва сдерживали раздражение. Им, разумеется, не дают ни минуты покоя. А стоять на берегу и без конца вглядываться в море она тоже не может. Тогда день вообще никогда не кончится.

Мать сидела у окна и смотрела ей вслед.

Ах, мама.

Она, конечно, желала своей единственной дочери совсем другого. Чтобы та поступила в университет, получила диплом, стала человеком ученым и уважаемым, чтобы у нее было все, к чему мать стремилась и чего так и не сумела достичь. Да и ей самой, безусловно, тоже хотелось многому выучиться и стать большим человеком, но у нее и своя цель в жизни, и свои собственные взгляды, немного отличные от маминых. Очень хорошо, если ты научишься танцевать ? играть на пианино, а еще лучше, если ты сможешь играть мелодии, которым тебя никто не учил. Ты слышишь в себе звуки, и они превращаются в мелодии и стихи. Конечно, они наивны, эти мелодии и стихи, но это ее мелодии и ее стихи. У нее хранится несколько коротких опер с той поры.

Где-то они теперь? Лежат себе, верно, где-нибудь под фатой.

Она мечтала стать поэтессой и писать музыку. Такова была ее цель в последнее время. Потому-то она отправилась к Атли и показала ему свои оперы, несколько стихотворений и рассказов. Атли был прирожденным поэтом, в этом не сомневался никто, а сам он – менее всех. Он никогда нигде не работал и знания свои приобрел не столько в школе, сколько из книг и из самой жизни. Он ходил по городу с таинственным видом и смотрел на прохожих так, словно те были шахматными фигурами на доске, на которой он в одиночку разыгрывал партию.

Атли взял ее листки и улыбнулся.

«Наконец-то», – сказал он, будто давно ждал ее прихода.

Он проглядел листки.

Прочитал вслух одно стихотворение и сказал, что у него есть крылья.

Затем он отложил листки в сторону и посмотрел ей в глаза. И она тотчас забыла все: оперы, стихи, рассказы, все – и больше не вспоминала о них.

Для этого не было времени.

Ему было что рассказать ей за те несколько недель, которые оставались до рейса, а она умела слушать.

Слова его звучали для нее как прекрасная мелодия, и ее молчание было аккомпанементом.

Каждый час с ним был словно сказка, и она по-новому поняла, что такое вечность, которая прежде пугала ее.

«Будь осторожна, девочка, – говорила мать. – Не разбей свое будущее».

«Мое будущее!»

«Да. У тебя ведь большие способности, и я надеялась, что ты посвятишь себя борьбе за свободу и равноправие женщин».

«Ах, мама. Разве женщина не свободна? Разве ей не разрешено любить?»

«Атли, конечно, поэт, – говорили ее друзья, – но почти ничего не пишет и ничего не успевает».

«Он никогда не прокормит семью».

Не прокормит семью. Ну и что? Как будто она не сможет работать.

Его письма. Ведь это настоящие литературные произведения, и она, собственно говоря, попросту не вправе единолично владеть ими.

Через океаны и страны, разделявшие их, она вместе с ним ощущала аромат роз, которые он подносил к своим губам, и видела слезы, блестевшие на щеках маленьких оборвышей, которые встречались ему на улицах больших городов. Все это она могла видеть и чувствовать вместе с ним. Его письма были собранием бесконечно разнообразных, искрящихся красками картин.

'Когда-нибудь, когда они состарятся и волосы их станут белыми как снег, она издаст эти письма отдельной книгой и сама напишет предисловие, где поведает о любви, которую никогда и ничто не омрачало.

Она сделает это ради молодежи и призовет ее не слушать предостережений, не верить тем, кто вечно боится осадка в бокале жизни.

Гвюдрун уходила все дальше и дальше и отдыхала душой, предаваясь воспоминаниям и грезам. Наконец, почувствовав усталость, она повернула обратно к городу.

Возможно, уже пришли известия. Ее вдруг охватывает уверенность, что известия пришли. Город словно переменился. Что же случилось?

Люди спешат мимо, серьезные и сумрачные.

Навстречу ей идет один из добрых знакомых. Надо бы расспросить его, но, не дойдя до нее нескольких шагов, он сворачивает в боковую улицу.

Гвюдрун видит других знакомых, но не успевает приблизиться, как они непостижимым образом куда-то исчезают.

Она пойдет в управление, только сначала забежит домой, ведь это по дороге. Быть может, мама тоже что-нибудь узнала.

Ноги у Гвюдрун вдруг становятся ватными. Она, наверное, слишком долго ходила.

Мужской голос? Быть не может, она, наверное, ослышалась.

Пастор? Тот, что ее крестил, конфирмовал и должен венчать?

Мама! Почему ты плачешь?

Пастор поворачивается к Гвюдрун. Она холодеет. В ушах у нее звенит.

– Нападение на корабль. Спаслось несколько человек. Возможно, спасшихся и больше, но об этом нет сведений.

Для господа нет ничего невозможного.

Куда вдруг исчез пастор? Гвюдрун больше не видит его, лишь смутно слышит, что он продолжает что-то говорить.

Как она попала в постель? В комнате темно. Но ведь только что светило солнце?

Пастор говорит о даре печали и мире от бога. Он умолкает, берет Гвюдрун за ледяную руку и осеняет крестным знамением, словно покойницу.

Может быть, она уже умерла?

Новые голоса, друзья, родственники, они приходят и уходят.

– Такова жизнь.

– Многим пришлось пережить такое.

– Это еще ничего, куда хуже остаться одной с кучей ребятишек.

– Она молодая, здоровая, переживет.

Шепотом:

– Да и какая была бы у них жизнь! И все это видели, кроме нее.

Шепотом, еще тише:

– Без постоянной работы, нервнобольной; ей бы пришлось работать за двоих.

– Можно считать, ей повезло.

Все больше темнеет.

Мать сидит на краю ее постели и беззвучно плачет.

Почему она плачет?

– Поговори со мной, Гвюдрун. Тебе станет легче. Дай я подниму тебя повыше и подоткну подушку. Вот так, а теперь выпей это, тебе станет лучше.

– Надо вызвать врача. Это ненормально.

Врача. Какой тут может быть врач?

Мрак сгущается, тяжелеет. Он окутывает и скрывает ее.

Она судорожно вцепляется во мрак. Малейший просвет причиняет ей невыносимые страдания.