«Грандиозная идея, – сказал я. – И это достижимо?»

«Бэкон верил, что достижимо».

«А вы?»

«Я тоже верил, что достижимо. Только чтобы верить в это, следует предполагать, будто простецы ближе нас к истине именно по той причине, что обладают непосредственным частным знанием; следовательно, надо считать, что непосредственное частное знание – самое главное. Однако если самое главное – это непосредственное частное знание, как же придет наука к воспроизведению тех универсальных законов, благодаря помощи которых и через осмысление которых добрая магия становится действенной?»

«Вот-вот, – отозвался я. – Как она придет?»

«Не могу тебе сказать. Немало я спорил об этом в Оксфорде с моим другом Вильгельмом Оккамским, который теперь в Авиньоне. Он заронил в мою душу тысячи сомнений. Ибо если нам исходить из посылки, что истинно только непосредственное частное знание – тот факт, что однородные причины приводят к однородным последствиям, становится почти недоказуемым. Пусть тело неизменно. Но мы будем считать его холодным или горячим, сладким или горьким, влажным или сухим лишь в зависимости от того, где это тело в данный момент находится. Переместив тело в другие условия, все неизменившиеся его качества мы будем оценивать уже по-другому. Как я могу судить об универсальной закономерности, повелевающей вещами мира, если мне пальцем не удастся шевельнуть, не порождая бесчисленное количество новых обстоятельств, ибо от одного мановения моего пальца изменяются все пространственные отношения между пальцем и прочими вещами? А между тем моя мысль должна опираться именно на подобные отношения, определяя связи вещей. Где же гарантии, что найденные мною связи общи и неизменны?»

«Однако вы располагаете безусловным знанием того, что определенной толщине стекла соответствует определенная же острота зрения. И именно опираясь на это отношение, вы можете сами изготовить для себя точно такие стекла, как те, которые потерялись. Не существуй эта взаимозависимость, не будь она неизменна, что бы вы делали?»

«Остроумнейший ответ, Адсон. Действительно, я сумел вывести взаимозависимость – что одинаковой толщине стекол должна соответствовать одинаковая сила зрения. Я сумел вывести ее потому, что шел от многократно испытанного, непосредственного единичного опыта. Ты прав. Всякий использующий целебные травы неоспоримо знает, что всякий раз одно и то же зелье оказывает на одного и того же пациента, если он всякий раз одинаково предрасположен, совершенно одинаковое действие, и поэтому любой использующий лекарства может вывести теорему, что каждый отдельный пучок травы определенного вида годится от лихорадки или что каждое отдельное стекло определенного вида в определенной мере помогает ослабевшим глазам. Наука, о которой говорил Бэкон, несомненно должна строиться на подобных теоремах. Обрати внимание: на частных теоремах, а не на общих положениях. Любая наука должна опираться на теоремы, теоремы должны исходить из строгих посылок, а посылки – отображать частные связи вещей. Понимаешь ли, Адсон… Я вроде бы обязан верить в правомочность моих теорем, ибо я их вывожу из наблюдений непосредственного частного опыта; но, веруя в них, я неминуемо признаю существование общих закономерностей. Однако о них-то говорить я и не имею права, так как уже само предположение о существовании общих закономерностей и заранее заданного порядка вещей приводит нас к выводу, что Бог – пленник этого порядка, а между тем Бог – это вещь до такой степени абсолютно свободная, что, если бы он только захотел, одним лишь напряжением своего хотения он переменил бы мир».

«Значит, если я правильно понимаю, вы можете действовать и знаете, почему вы действуете, но вы не знаете, почему вы знаете, что вы знаете, как вам действовать?» Должен отметить с нескрываемой гордостью, что Вильгельм глянул на меня одобрительно. «По-видимому, так. В любом случае ты хотя бы поймешь, до чего я не уверен в любой истине – даже в той, в которую верю».

«Вы больший мистик, чем Убертин!» – пошутил я.

«Возможно. Но я, как ты можешь убедиться, изучаю природу. И в том расследовании, которое мы сейчас ведем, я тоже пытаюсь понять не кто хорош и кто плох, а кто вчера вечером был в скриптории, кто взял глазные стекла, кто оставил на снегу след тела, волокущего другое тело, и где Беренгар. Все это суть факты. Потом я попробую их увязать, если это вообще возможно. Поскольку всегда крайне сложно сказать, какое последствие из какой причины проистекает. Так как достаточно вмешательства какого-нибудь ангела, чтобы все совершенно перепуталось. И поэтому нечего удивляться, что невозможно доказать, будто один предмет – причина другого предмета. Но все равно надо непрерывно пробовать. Что я и делаю».

«Тяжелая у вас жизнь», – сказал я.

«Но я отыскал Гнедка», – ответил Вильгельм.

«Значит, есть в мире система!» – объявил я, ликуя.

«Значит, есть немножко системы в этой бедной голове», – ответил Вильгельм.

В эту минуту возвратился Николай, торжественно неся почти готовую вилку.

«А как только эта штука окажется на этом бедном носу, – сказал Вильгельм, – системы в этой бедной голове станет еще больше».

Явился послушник сказать, что Аббат намерен побеседовать с Вильгельмом и ждет его в саду. Учитель поневоле отложил свои стекла, и мы заторопились к месту встречи. Выйдя из кузни, Вильгельм хлопнул себя по лбу, как будто неожиданно вспомнил что-то забытое.

«Кстати, – сказал он, – я разобрал кабалистические знаки Венанция».

«Как, все? Когда?»

«Когда ты спал. И не знаю, что ты имеешь в виду, говоря “все”. Я разобрал то, что проявилось при нагреве – ну, то, что перерисовал. А греческие письмена я смогу прочесть не раньше, чем когда будут сделаны новые стекла».

«И что? Там говорится о тайне предела Африки?»

«Да. Подобрать ключ очень легко. В распоряжении Венанция было двенадцать знаков Зодиака и еще восемь знаков, обозначающих пять планет, два светила и Землю. Итого двадцать знаков. Ровно столько, сколько требуется для передачи латинского алфавита, учитывая, что два звука – первый в unum и первый в velut – записываются здесь одной и той же буквой. Так. Порядок букв нам известен. Какой порядок тайных знаков мог бы ему соответствовать? Я подумал о порядке следования небес. Предположил, что зодиакальный квадрант установлен на самой дальней орбите. Значит, Земля, Луна, Меркурий, Венера, Солнце и прочие. А затем – последовательно – зодиакальные знаки в традиционном порядке, как они перечислены и у Исидора Севильского: начиная от Тельца, от дня весеннего равноденствия, кончая Рыбами. Так вот, если употребить этот ключ, письмена Венанция обретают смысл».

И он показал мне пергамент, на котором крупными буквами по-латыни было переписано разобранное: «Secretum finis Africae manus supra idilum age primum et septimum de quatuor».

«Понятно?» – спросил он.

«Тайна предела Африки открывается рукой над идолом чрез первый и седьмой в четырех… – повторил я, качая головой. – Совершенно непонятно».

«Естественно. Во-первых, не вредно бы знать, что Венанций имел в виду под idolum. Идол? Образ? Рисунок? И что это за четверо, среди которых есть первый и седьмой? И что с ними надо делать? Трясти? Тянуть? Толкать?»

«Значит, мы снова ничего не знаем. То есть не сдвинулись с места», – сказал я в великом унынии. Вильгельм остановился и посмотрел на меня довольно-таки неласково.

«Милое дитя, – сказал он. – Перед тобой бедный францисканец, который, не имея ничего, кроме скромнейших познаний и скудных крох догадливости, коими снабжен по бесконечной милости Господней, сумел за несколько часов разобрать тайнопись, составленную человеком именно для того, чтобы никогда и никто эту тайнопись не разгадал… И ты, жалкий, неграмотный балбес, смеешь заявлять, что мы не сдвинулись с места?»

Я неуклюже извинялся. Я задел самолюбие учителя – а между тем мне было отлично известно, как гордится он быстротой и безупречностью своих дедукций. Вильгельм проделал действительно неслыханную работу, и не его вина, что хитрющий Венанций не только упрятал обнаруженные сведения за значками странной зодиакальной азбуки, но и представил их в виде невразумительной загадки.