Исаков неловко поднял левую руку, правая не повиновалась, охваченная острой болью. Лицо искривилось от страдания, он выглядел жалко в перекосившейся шинели с подбитыми ватой широкими плечами, вовсе не рассчитанной на такого рода движения. Помнится, он получил отрез тонкого сукна с синеватым отливом незадолго перед праздником Красной Армии, и жена приняла все хлопоты по пошиву шинели. Исакову только и заботы было, что позволить портному снять мерку да примерить, когда тот приметал рукава, — не жмет ли под мышками. Под плечи портной подвел вату, отчего сам Исаков удивился: неужели он такой стройный и с такими широкими плечами? Хотел заставить, чтоб ваты убавили, но жена запротестовала: сейчас так принято, так модно! Шинель вышла теплой, но движения всегда стесняла. Но ведь командир полка не боец, ему не отрабатывать штыковые приемы! И он мирился.

Гитлеровец, не опуская автомата, толкнул ногой коновода. Мертвое тело послушно и безвольно качнулось, нога выскользнула из стремени. Лошадь еще билась, хрипела, а коновод готов, Исаков это понял. Он настороженно следил за каждым движением гитлеровца. В кустах что-то властно сказали, оттуда вышел второй гитлеровец, наставил автомат в ухо лошади. Выстрелы прозвучали глухо, как в мешке. Лошадь еще раз дернулась и затихла. Гитлеровцы, теперь оба, подошли к Исакову.

— Слезай, приехали! — произнес первый по-немецки мрачным угрожающим тоном. Видя, что Исаков его не понимает или не очень спешит повиноваться, махнул рукой, приказывая ему слезть. — Шнель! — прикрикнул он.

Исаков, оглядываясь, не закатят ли ему в спину очередь, когда он опустит руку, кулем сполз с седла. Ноги отказывались его держать, губы дергались. Он думал, что его сейчас, вот тут же у дороги расстреляют, ведь он командир полка, причем головного в дивизии, причинившего им, гитлеровцам, такие потери. Конечно же, по логике, они его расстреляют.

Второй гитлеровец быстро, будто всю жизнь занимался карманными кражами, прямо с артистической ловкостью выхватил у него из кобуры пистолет — новенький «ТТ»; Исаков проносил его около года, но так и не опробовал — все недосуг. Гитлеровец был молодой, с розовыми оттопыренными ушами, белобрысый, справный, холеный. Он заинтересовался оружием, повертел его в руках, даже принюхался к смазке; потом резко передернул его: патрон, находившийся в стволе, отлетел далеко в сторону, а второй из обоймы вошел на его место. Нажал на спуск, бухнул выстрел. Пуля вскинула комок мерзлой земли у ног лошади, и та отпрянула испуганно в сторону.

Гитлеровец рассмеялся довольный и расстрелял всю обойму, целясь в ствол дерева. И опять из кустов офицер или унтер, Исаков не мог рассмотреть кто, сказал что-то повелительное, должно быть относящееся к молодому гитлеровцу, потому что тот откликнулся короткой фразой. Должно быть, ему сказали — брось, мол, волыниться, игрушки не видел? — так понял это Исаков, и гитлеровец ответил, что все, кончаю!

Он действительно размахнулся со всего плеча и забросил пистолет в кусты.

Исакова подтолкнули в спину — вперед! Он оглянулся — правильно ли понял, ему кивнули, шагай, мол, в лес. Он послушно сдвинулся с места, и опять ему показалось, что его ведут лишь затем, чтобы пристрелить, и от этой мысли ноги опять стали ватными. Наверное, гитлеровец, что так свирепо смотрел на него вначале, понял это его состояние и решил подбодрить:

— Не бойся, рус. Официрен гут! Плен — гут! — ткнул пальцем в широкие шевроны на рукаве, спросил: — Дас ист регимент?

— Да, да, я командир полка, — ответил Исаков и указал на шпалы в петлицах. Таиться, что-то скрывать бесполезно!

— О-о, понимайт! — осклабился гитлеровец. — Все есть карашо! — и покровительственно похлопал Исакова по плечу.

Исаков понял, что его не собираются сразу расстреливать, и на душе полегчало. Лишь бы довели до какого-нибудь штаба, а там разберутся. Прежде чем навсегда скрыться в лесу, он оглянулся. Его лошадь, как была под седлом, мирно пощипывала траву на обочине, перебирая губами осеннюю ветошь, а лошадь адъютанта стояла чуть поодаль с окровавленной ногой, но самого лейтенанта близ нее не оказалось, и подполковник понял, что вторая очередь предназначалась адъютанту, но по счастливой случайности задела только лошадь, а сам он улизнул.

А вот у него впереди плен. «Что ж, во всех войнах бывают пленные, — смиряясь с новым для него положением, подумал Исаков. — Значит, надо набраться терпения, приспособиться, чтобы выжить».

Одно плохо, что нельзя об этом сообщить семье. Пришлют повестку, что пропал без вести, будут печалиться, переживать.

* * *

Напрасно ждали Исакова в Гильнево. Звонили во все подразделения, куда только можно, но никто не мог ответить, что с ним, где он, почему до сих пор не объявился.

Отключались от связи батальоны, так как гитлеровцы, появившиеся в их тылу, по сути, свертывали жидкую, непрочную, наспех едва прикрытую с пятого на десятое людьми оборону, вытянутую в ниточку. Батальоны отходили не к Гильнево, не к штабу полка, а дорогами — на запад, и, не имея с ними связи.

Лузгин не в состоянии был как-то повлиять на обстановку. К тому же, зная нетерпимость Исакова ко всякому проявлению самостоятельности, он и не пытался вмешиваться в события. Тут хотя бы уследить, быть в курсе, если спросят.

С надеждой поглядывал он на Матвеева, но тот воротил глаза в сторону, непримиримо вздергивал острые плечи. Он не собирался выручать Исакова из беды: достаточно тот ему поднасолил! Хочет тонуть — пусть тонет! На целый день оставить полк без руководства, где-то шляться, когда все висит на волоске! Он был уверен, что такое не сойдет подполковнику с рук. Горелов не из таких, кто прощает разболтанность.

Сумерки окутывали землю, в доме уже зажгли свечи, когда в Гильнево, не прикрытое ни единым постом, вошли гитлеровцы. Они вошли на восточную окраину деревни, полоснули вдоль длинной улицы из автоматов трассирующими. В западном конце деревни сразу поднялся шум, громыхание повозок. Гитлеровцы поддали жару, светящиеся трассы очередей расчертили воздух в разных направлениях.

Крутов сидел у порога, выжидая, когда у Морозова выкроится свободная минутка. Резко распахнулась дверь, вбежал боец, с порога крикнул: «Немцы!» Этот возглас, как взрыв гранаты, всех подбросил на ноги. Как? Откуда?

Но рассуждать было некогда, наиболее проворные уже выскакивали за дверь. Телефонисты торопливо обрывали провода с клемм, хватали аппараты, винтовки — и за порог.

Из деревни бежали скопом, толпой. Впереди громыхала кухня комендантского взвода, высвечивая дорогу угольками; обгоняя ее, настегивали нещадно лошадей ездовые повозок, порожних и груженных имуществом штаба полка и роты связи. Все торопились под защиту близкого леса.

Пули выхлестывали воздух над головами бегущих, рванулись в стороне две-три мины из ротного миномета.

Крутов бежал не слишком торопко, чувствовал в запасе силы, чтобы наддать в случае необходимости. Придерживая одной рукой винтовку, чтоб не колотила по боку, он в другой нес котелок с картошкой, все еще не теряя надежды покормить своего ПНШ. Он и приотстал потому, что не чувствовал панического страха, как другие, ему и в голову как-то не приходило, что это всерьез, что его могут убить или ранить. Котелок в руке здорово мешал ему, но он не мог выбросить картошку и оставить Морозова голодном. Это было бы не по-товарищески.

И тут он увидел приотставшего от остальных Матвеева. Он узнал его по командирской сумке, болтавшейся на боку и всегда пухлой от разных бумаг. Комиссар шел тяжело и запаленно, шумно дышал. В сумерках его лицо показалось Крутову черным как уголь. Матвеев остановился, оглянулся, рукавом отер лоб. Сзади почти не оставалось своих, и Крутов решил, что пойдет с ним рядом.

Мимо проносилась повозка. Ездовой подзадержался чего-то и теперь старался нагнать своих.

— Стой! Стой — стрелять буду! — закричал Крутов, бросаясь наперерез, и вскинул винтовку одной рукой: проклятый котелок здорово мешал!