Забыты стужа, бураны, внезапные снегопады, после которых можно недосчитаться половины отары, забыты смертельная усталость, когда с утра до ночи не вылезаешь из седла, скудный чай с пресной лепешкой и сон на жесткой, затоптанной кошме, скорчившись по-щенячьи где-нибудь в уголке кибитки. Только солнце, только свежий ласкающий ветер с гор, только радующая глаз голубизна неба и простор, от которого захватывает дух и хочется петь.

Полжизни отдал бы Керим не задумываясь, чтобы только не было этой войны, чтобы он мог снова гонять отару по зеленым склонам и жить беззаботно, как прежде…

Всегда острые, пронзительные глаза его затуманиваются от грусти, потому что воспоминания всякий раз приходят с радостью и болью, и чего тут больше — не разобрать, как не найти грани, где кончается пресная вода потока, впадающего в соленый Иссык-Куль.

Крутов даже удивился, что молчаливый, сдержанный Кракбаев так разговорился, когда дело коснулось Киргизии.

Лихачев, слушая, косил взглядом на командира: вдруг подаст какой знак! Возле Турова собрались командиры взводов. О чем-то совещаются. Наверное, о том, что делать дальше. Разошлись. Туров оглянулся, подал Лихачеву знак: ко мне!

— Р-разговорчики! — прикрикнул Лихачев на своих, бодро вскакивая на ноги. — Кончай травить! Кракбаев со мной, остальные на месте.

Пригнувшись, Лихачев побежал вдоль изгороди к командиру. Кракбаев метрах в пяти сзади. Внезапный свист мины. Взрыв. Острые брызги огня, дыма, изорванной в клочья дернины. Режущий свист осколков и вскрик…

Крутов видел, как Лихачев нырком приник к земле, а Кракбаев будто споткнулся, неловко повалился на землю, выпустив из рук винтовку. Правда, он тут же вскочил, но затем, вместо того чтобы догнать Лихачева, начал поспешно сдирать с себя одежду, будто она его жгла. Дико было видеть голые смуглые плечи и спину, внезапно облитую красным, слышать тягучий крик боли.

Кракбаева притащил Лихачев. Он нес его на руках, как носят большого ребенка, волоча за собой в той руке, которая обхватывала ноги раненого, его винтовку, шинель, гимнастерку — все, что успел сбросить с себя Кракбаев.

— Перевяжите его, ребята, а я побегу! — запыхавшись, попросил он, казнясь в душе за то, что ему взбрело в голову позвать за собой Кракбаева. Мог бы один, и ничего не произошло бы…

Кракбаева перевязывали всем отделением, пакетов едва хватило, такую порцию осколков влепило ему в спину. Глубоки ли, опасны раны или не очень, кто мог сказать? Кракбаев больше не кричал, а только стонал сквозь зубы и что-то бормотал по-своему: может, клял на чем свет стоит фрицев, — никто не знал определенно. Лицо из смуглого сделалось землисто-серым, осунулось, под глазами залегли тени. Чтобы не беспокоить товарища, все говорили шепотом, настроение враз упало.

А тут еще из серой пелены облаков через голубые прорывы вывалились к земле истребители — желтокрылые, с черными крестами «мессершмитты». С ревом, переходящим в натужный стон, они промчались на бреющем полете к Толутино, обстреляли там кого-то и вернулись назад, заставив пулеметчиков прижаться к земле.

— Приказ есть — наступать, — сказал Лихачеву Туров. — Твоя задача — прижать противника к земле, чтобы он носа из деревни не мог высунуть. В первую очередь огонь по этой сволочи! — Туров кивком указал на танкистов, по-прежнему разгуливавших у своих машин.

— Разве ж они дадут нам наступать, товарищ командир?

— Приказы не обсуждают, Лихачев. Будем выполнять, а там увидим, как быть… На всякий случай подготовьте бутылки с КС, гранаты, чтоб никакой паники, если вздумают повернуть на нас. Ты меня понял, Лихачев?

— Сделаем все, что в наших силах, товарищ командир. А насчет паники — не беспокойтесь, не допущу…

Рота открыла огонь по деревне, по танкам из винтовок, и пулеметов. Лихачев наблюдает по сторонам, но что-то никто не торопится вылезать за изгородь. Только стреляют. В ответ суматошный огонь из деревни, взлетающие в небо искристые красные ракеты. Люки танков захлопнуты, машины окутываются дымком, разворачиваются. У пулеметчиков засосало под ложечкой: вдруг пойдут на них! Да разве только они так думали! А стрелки?

Но танки, погудев, покрутившись на месте, один за другим уползают и скрываются за крайними строениями.

Лихачев понял Турова. Взять деревню силами батальона без артиллерийской поддержки, когда там сил много больше и к тому же все на ногах, — дохлое дело. Вот и приказал открыть огонь, чтобы по ответному старшие командиры могли судить о реальном соотношении сил. А погубить всех людей опрометчивым решением — нехитро, и кому от этого польза?

Пальба, частая вначале, постепенно затухает. Вот только самолеты свирепствуют. Они прямо виснут над редколесьем, буквально гоняются за человеком, сбрасывают обычные мины вместо авиабомб, жмут всех к земле.

— Суки! — ругается Сумароков, тыкаясь носом в окопчик, когда самолет с бреющего поливает залегшую пехоту и пули смачно чмокаются с землей, взбивая сырую дернину.

За каждым самолетом вслед волной прокатывается ответная стрельба. Всех донимает зло на безнаказанно барражирующих в воздухе стервятников. Криками ликования проводили первый подбитый самолет. Косо срезая пространство, он шел к земле, вытягивая за собой черный шлейф дыма. Пилот кулем вывалился из кабины, какое-то время падал камнем, и вдруг за ним возникла белая полоса шелка, превратившаяся в широкий зонт.

— Глянь, горит…

— Подбили! Ур-ра!.. Сейчас врежется…

— Ах, гад, выпрыгнул. Лови его! Лови-и!..

Самолет взрыхлил землю в километре от роты, срезал крылом сосенку и, разваливаясь на куски, перевернулся. Густой столб дыма и огня поднялся на том месте. Но туда уже мало кто смотрел — все следили за парашютистом. Летчик рывками подтягивал к себе парашют, направляя его полет к лесу. Вот-вот он коснется верхушек и скроется. Десятки бойцов, сорвавшись со своих мест, бежали наперехват. Не выдержала душа Сумарокова, кинулся и он.

— Я ему, гаду, за Кракбаева! — крикнул он уже на ходу.

Гитлеровец не успел отстегнуть лямки парашюта, его еще волочило по земле, когда он увидел сбегавшихся к нему бойцов. Он расстрелял по ним всю обойму парабеллума, двоих ранил, но остальные навалились на него, вышибли из рук пистолет, заломили локти назад. Вмиг образовалась толпа, в центре которой еще волтузились со строптивым гитлеровцем бойцы. Он пинал их ногами, кусал, норовил бить головой, те не оставались в долгу, били по чему придется…

Тщетно пробивался к гитлеровцу невесть как оказавшийся поблизости старший лейтенант Макаров — веселый, живой, как ртуть, голубоглазый тридцатичетырехлетний крепыш. В мирное время он исполнял должность физрука полка и порядком надоедал всем лыжными кроссами, а в военное возглавил разведку полка и теперь стремился прибрать к рукам знатного «языка».

— Р-разойдись! Приказываю!.. — орал он, плечом врезаясь в неподатливые солдатские спины.

— Чего разойдись! Наш фриц! Хотим берем, хотим нет…

— Не имеете права, это пленный! Гаагская конвенция…

— Какой пленный, когда не возьмешь! Вишь, не дается…

Макаров в армию был взят в сороковом году с преподавательской работы и любил при случае щегольнуть познаниями. Но тут все его домогания встречали отпор.

— К черту конвенцию! Он нас колошматит, а мы его на наши хлеба…

— Верна-а! Бей гада!

Велико было озлобление бойцов, достаточно натерпевшихся от фашистской авиации за последние две недели. А тут еще один фриц — и тот не дается в руки.

Толкались плечами, пыхтели, ругались, ярились, стремясь прорваться к центру, до гитлеровца, сплачивались в живую непробиваемую стену с той стороны, откуда наскакивал Макаров. Тогда старший лейтенант, охрипший, взъерошенный, как петух, перетерпевший изрядную потасовку, вдруг решился на отчаянный шаг: отступив немного, он с разгону вскочил на спины ближних и пошел было по живым колышущимся плечам, но его тут же стряхнули, зажали, и какой-то боец, обернувшись к нему темным, багровым от натуги лицом, со злым азартом в глазах сказал, скаля белые, как кипень, зубы: