Холоднее одетых льдами горных вершин обдавали пленников холодом римские всадники и сенаторы с высоты своих носилок или балюстрад Капитолия. Важные господа верно рассчитали, мобилизовав для встречи Мария чернь: она достойно встретит одного из своих. (Впоследствии конца не было неприятностям, которые учинял им триумфатор Марий, слишком ими вознесенный.)

Римские патрицианки созерцали триумфальное шествие, прикрываясь своим аристократическим достоинством и грацией и проявляя жестокость не больше, нежели это было им к лицу, – мило содрогались от брезгливости и рассыпались серебристым смехом при виде скованных чудовищ; для дам триумф Мария был ведь только поводом покрасоваться самим.

Случалось, что взгляд, упавший на какого-нибудь из этих рыжих, косматых великанов, узнавал его: в воспоминании дамы вставали мохнатые мускулистые руки и смелая осанка варварских послов; но теперь этой осанки уже не было, и взгляд римлянки переходил с пленников на их стражу – маленьких плотных римских солдат, увенчанных лаврами и шагавших в полном вооружении, высоко задрав нос. „Удивительно, какие они стали широкоплечие, крепкие, молодцеватые! Походная жизнь сделала их прямо-таки неузнаваемыми". И римлянка подносила пальчик к губам, посылая им воздушный поцелуй, а большие затуманенные глаза ее увлажнялись слезой радостного умиления.

С рыжим медведем же она сводила счеты потом. Когда пленники поступали в продажу, она приобретала одного из них и делала водоносом. Он появлялся в ванной комнате, обремененный своим ярмом, но могучий, как буйвол, и годный для дела; он заставал госпожу свою раздетой, совсем раздетой, но она как будто и не замечала его присутствия, – какое дело римской патрицианке, что какой-то раб видит ее обнаженной? Он для нее не мужчина и даже не человек. Но она безошибочным инстинктом чувствует, что раб пьянеет от восторга: пыхтящая, как кузнечные мехи, грудь перестает дышать, и вода плещет на мозаичный пол. Потом он уходит, так и не дождавшись, чтобы госпожа хоть одним содроганием мускула своего прекрасного холеного тела выдала, что заметила его присутствие и волнение. Римлянка не может простить варвару, что он, когда был на свободе, хоть на миг вскружил ей голову жадным желанием.

Но в ее кошачьей душе шевелятся еще худшие, невероятные инстинкты. Долгий, хорошо рассчитанный взгляд ободряет пробудившееся чувство водоноса – он выпрямляется: она посмотрела на него!.. Потом, время от времени, опять долгий, испытующий взгляд, притворный вздох, и варвар смелеет: он ведь был свободным мужем и поклонником красоты! И вот, если у него наконец вырвется выражение восторга, которое он не в силах сдержать, естественного восторга мужчины перед красотою женщины, – она слегка раздувает ноздри, озирается, кивком головы подзывает надсмотрщика и указывает на раба. Атлетнубиец с фырканьем подбегает на зов госпожи, и плетка со свинцовыми наконечниками хлещет несчастного. Он улыбается, выпрямляется под ударами, опять улыбается – его не поняли. Но тогда негр хватает его за ярмо и втыкает его зубьями ему в шею, подбегают еще помощники, варвара хватают и связывают, вдесятером наваливаются на одного и, когда он валяется на полу, избивают до полусмерти. Римлянка смотрит, задумчиво прищурившись, затем поворачивается и уходит в свои покои. Потом, когда-нибудь, доведя его до слез, – хотя и не скоро, – она, пожалуй, допустит его к себе, на свое небо, и насладится им, укрощенным и ослабевшим.

Да, раскатистый смех, бурная жизнерадостность и мальчишечий задор сменились горестными стенаниями надевших рабское ярмо и жестоко истязаемых молодых варваров.

Некоторые ходили в колесе той мельницы, которая так позабавила их в первый раз, когда они глядели на колесо со стороны; попав в него, они наживали себе распухшие, постоянно болевшие ноги и медленно тупели.

Другие работы производились на свежем воздухе, но под присмотром и под угрозой палочных ударов со стороны человека, бывшего куда ниже, чем когда-то они были сами. На ночь пленных варваров сковывали вместе со всем прочим сбродом и оставляли в душном погребе; кормили их отбросами.

Но самые сильные и смелые попадали в гладиаторские школы и обучались искусству убивать друг друга. Они ведь думали, что умеют, но оказалось, что каждому из них еще многому предстояло поучиться у римлян, чтобы убивать сдержанно и рассудительно, по всем правилам искусства: кому в качестве фракийца – в доспехах и с кинжалом, кому в качестве ретиария – голым, с сетью и трезубцем в руках; или же сражаться на цирковой арене с львами, или взаимно истреблять друг друга. Приходилось также научиться латинскому языку и говорить вместо „каша" – puis и вместо „вода" – aqua, квакая, как лягушки!

Они были осуждены на все физические муки с того самого дня, как раскаленное железо выжгло на их теле клеймо школы, и они почуяли запах собственного горелого мяса, и до конца обучения, когда они становились мастерами и когда на лице у них не оставалось ни одной целой, не сломанной и не сросшейся вновь кости. Сама же наука сводилась, в сущности, к умению умирать. Умирать медленно, постепенно, замысловато, картинно. Умирать в пластичной позе, с красивым жестом, под рукоплескания зрителей. И столь же картинно вкушать свой успех, убив товарища, стяжав одобрение знатоков, заполняющих амфитеатр. По известным соображениям гладиаторов иногда и щадили – нельзя же было потерять всех разом! Кто же тогда будет биться?

Так они приспосабливались к разным житейским положениям, подобно тому, как все люди, выходя из страны детства и поры отрочества и входя в благоустроенное общество, надевают то или иное профессиональное ярмо, в котором им предстоит жить и умереть.

Бронзовый тур достался победителям при Верчелли, и Катул впоследствии поставил его у себя на вилле.

Но в день триумфа тур, разумеется, двигался в процессии на диковинной варварской колеснице, на которой был вывезен из Ютландии и исколесил тысячу миль по лесам, долам и горам Европы, пока не очутился на Виа Сакра[22] в центре Рима. Не о таком въезде его в Рим мечтали вожди кимвров, часть которых везли теперь в клетке – обезумевших от горя и жестокого обращения, от гнойных язв на теле, натертых тяжелыми кандалами, от приставания уличных мальчишек, которые дразнили варваров, как обезьян, и кололи сквозь решетку клетки острыми палками. Волчица могла быть довольна, глядя с высоты Капитолия сквозь солнечную дымку на Форум, где временно водрузили тура и где издевалась над ними ликующая римская толпа.

Искушенные в служении богам и в разных таинственных обрядах римские жрецы подвергали тура тщательному осмотру; в общем, произведение варварское, оно, однако, носило в деталях печать просвещенного вкуса и художественного таланта. Знак солнца на лбу заставил римлян ломать голову: не то что они не понимали значения, нет, они удивлялись, как дошел столь варварский народ до такого сложного символа? Неужели свет Рима проник и в столь далекие страны, на север? Некоторые думали, что тур попросту краденое произведение какого-нибудь южного художника – все целиком, и с рогами, и со священным знаком. Но в тайничке, в чреве тура, нашли древнего идола варваров, кое-чем напоминавшего самого священного и самого древнего идола самих римлян и греков, которого вообще видали лишь высшие из посвященных, – обыкновенным смертным это лицезрение грозило смертью. Авгуры-то, конечно, оставались зрячими. Но это священное изображение бога-хранителя… не странно ли? В глубине глубин сознания всех народов мира одно и то же религиозное представление: поклонение огню! Культ Весты![23] У варваров, говорят, были тоже свои жрицы огня! Удивительно, удивительно.

В садах Катула бронзовый тур был скоро забыт. А затем и совсем исчез. Волчица сохранилась для потомства, но от тура не осталось и следа; должно быть, он кончил, как старый металл: попал в переплавку, и хорошо – он устарел; новые объединяющие знамена должна была выдвинуть та сила, символом которой он служил.

вернуться

22

Священная дорога – так называлась главная улица древнего Рима, ведшая от Форума в Капитолий.

вернуться

23

У римлян – богиня домашнего очага.