— Ты уж не обижайся, — простецким тоном отца-командира, знающего, что при любом раскладе карт прощение ему будет дано, произнес он. — Так все глупо вышло. А ты нас выручил. Не протестуй. Выручил. Без тебя не знаю, что было бы. Поверь — я твой должник.

— Рад стараться, — пытался отшутиться Юрик. Но генерал тона его не принял.

— Я говорю серьезно. Ты меня выручил. Понял? И еще одна просьба. Я уезжаю в город. Срочно. Гости сейчас рассосутся. Будь добр, помоги супруге до конца во всем разобраться. Сама попросить тебя она стесняется.

После отъезда хозяина вечеринка отшумела быстро и незаметно. После полуночи Калерия Павловна, вдохновленная и воздушная появилась на кухне. Подошла к Юрику, стоявшему в кухонном фартуке, беззастенчиво положила ему полные, пахнущие свежестью руки на плечи.

— Ты устал, мальчик? — спросила она тоном заботливой матери и сообщила. — Наконец мы одни…

— Я бы выпил, — выразил желание Юрик, придвинув хозяйку к себе и коснувшись ее щеки губами.

Они прошли в гостиную. Он устало опустился на диван. Хозяйка наполнила хрустальные бокалы шампанским. Протянула один ему. Юрик встал. Они чокнулись. Выпили. Он принял пустой хрусталь из ее рук и поставил на стол. Затем обнял хозяйку и увлек на диван.

В первые мгновения Юрик даже испугался. Потревоженный им вулкан сразу взорвался и плеснул обжигающей лавой. Калерия Павловна забилась в тяжелой дрожи. Она стонала, кусала губы и руки, напрягалась как струна, костенела в неведомой муке, закатывала глаза и вдруг расслабленно опадала, так что было трудно угадать — жива она или нет.

Но через миг все начиналось снова — дрожь, стоны, кусание рук…

Только через полчаса они сели на диване, ошеломлено глядя друг на друга. Отдышавшись, Калерия Павловна поправила прическу, встала и, ощупав себя, капризно сказала:

— У, противный! Платье испортил! Я вся мокренькая…

— За чем же дело? — спросил Юрик насмешливо. — Раздевайся!

И, откинувшись на спинку дивана, жадными глазами следил за тем, как она раздевалась.

Ночь прошла в голубом тумане…

***

«Я один» — эта мысль ошеломила Куроду. Он поднял голову и увидел, что мир вокруг изменился. Джунгли выглядели зловеще темными, и хотя он излазил их вдоль и поперек, заросли вдруг наполнились таинственной угрозой. Шум океана, мерный, глухой, звучал пугающе.

Капрал стоял на скале, не находя сил стронуться с места. Казалось, что со смертью последнего товарища мир потерял одушевленность, разом превратился во враждебную, полную опасностей стихию. С востока наползали тяжелые тучи. Небо сделалось черным и только на юге у горизонта оно синело. Вдруг, найдя невидимую щель в обложных тучах, вниз прорвались оранжевые лучи солнца и повисли, словно натянутые струны между небом и океаном. Отраженные водой, они рассыпались как перья красочного веера, расцветив поверхность вод в оранжевые, золотисто-желтые и изумрудно-зеленые тона.

Пир красок продолжался недолго. Тучи сдвинулись, погасли, оборвались солнечные струны. Море померкло. Стал черным белый песок побережья. На мир надвинулась мгла, в которой остался лишь один звук — нарастающий гул океана. Он гудел, набирая силу, гудел угрожающе и свирепо. Мощный порыв ветра ударил по зарослям бамбука, и они зашумели густо, монотонно.

Страх одиночества прошел. Курода уже понял: солдат везде и всегда одинок. Будь он в окопе, где рядом товарищи, будь на борту десантного корабля, где таких, как он, сотни — от собственной судьбы не уйти. Та пуля, которая ему предназначена, выберет его одного; та смерть, которая ему отпущена, никого другого по ошибке не прихватит, не унесет. Солдат всегда одинок и его одиночество — это его судьба.

Поудобнее подхватив винтовку, Курода вогнал патрон в патронник и больше не выпускал оружия даже во сне.

Армейским тесаком, проявляя упорство и волю, он вырезал в массиве туфа длинный ход и уютную камеру. В ней было сухо и тихо даже в дни жестоких штормов и обвальных ливней. Сюда он снес запасы оружия и боеприпасов. Здесь, вбив в стены бамбуковые колышки, развесил свое обмундирование, чтобы в нужный момент быть одетым по форме.

Продуктов на острове хватало. Рыба, кокосы, бананы. В один из дней лет восемь назад волны пригнали к берегу стадо свиней. Где-то должно быть утонул транспорт, перевозивший животных. Свиньи прижились в болотистой части острова и составляли неплохую прибавку к рациону капрала.

Чтобы не забыть язык, Курода каждый день вслух читал устав, пел песни и сочинял письма родным и знакомым, записывая их палочкой на песке. Вскоре он знал устав наизусть и вечерами, обращаясь к океану, декламировал его во весь голос.

Курода считал не дни, а полнолуния, делая зарубки на длинной бамбуковой палке. По его подсчетам война длилась уже пятнадцать лет. Она началась в шестнадцатом году эры Сева, ознаменованной божественным правлением императора Хирохито, а сейчас шел уже тридцать первый год той же эры.

От командиров, приказавших отряду держать оборону на Кулатане, известий и новых приказов не поступало. Судить о том, как идут боевые дела, кто побеждает, а кто проигрывает, Курода не имел возможностей. Свой воинский дух он крепил сам, ежедневно отдавая честь портрету императора. Капрал строго держался формулы, гласившей, что личная жизнь каждого японца обретает смысл только в содействии императорскому правлению. Отдав честь Божественному избраннику и яростно крикнув «Банзай!», Курода начинал ежедневный обход острова.

Война есть война и притуплять бдительность он себе позволить не мог.

Появление на горизонте вражеского кокубакана — авианосца — придало жизни новый импульс, наполнило ее глубоким смыслом. Куроде стало вдруг ясно, что не очень сладко приходится в этой войне поганым америкашкам, коли им потребовалось так много времени, чтобы повторить попытку захвата Кулатана.

Долго ему пришлось ждать этой встречи, долго…

— Додзо, наннаритомо! — Пожалуйста, я к вашим услугам, господа!»

***

Пройдя почти весь коридор, Лялин остановился на миг у массивных начальственных дверей. Потому, насколько далеко тянулась глухая стена, можно было судить о внушительных размерах генеральского кабинета.

В приемной, как и положено, бдил порученец — молоденький капитан, отутюженный и блестящий. Он был полон штабной наглости, которая в свое время переполняла и самого Лялина.

— Вы к кому? — вскочив из-за стола, будто подброшенный пружинкой, капитан бросился наперерез посетителю.

Лялин внутренне улыбнулся. Нет, он был умнее и вел свою игру куда тоньше. Наглость хороша лишь в известных пределах, и ее надо умело дозировать. Капитан явно переоценил себя и подставился.

— Послушайте, капитан, — в голосе Лялина звенела холодная сталь, — насколько мне известно, в воинских учреждениях незнакомые офицеры взаимно представляются. Младшие по званию делают это первыми. Вам известен такой порядок или его уже отменили?

Лицо капитана пошло багровыми пятнами. Он уже привык к тому, что входящие в приемную старались выказывать ему знаки внимания и в своем большинстве откровенно заискивали. И вдруг такой щелчок по носу…

— А потом ваш дурацкий вопрос: «Вы к кому?» Не к вам же в конце концов сюда ходят. Разве не так? Вот я и займусь вашим воспитанием.

Лялин легко отодвинул растерянного капитана от начальственной двери, открыл ее.

— Мы еще поговорим с вами об этике и вежливости…

— Гаррик!

К изумлению растерянного порученца его генерал сам поднялся из-за стола и пошел навстречу полковнику. Капитан поспешно прикрыл дверь.

Генерал протянул Лялину руку, крепко сдавил его теплую ладонь. Показывая на кресло, радушно предложил:

— Располагайся. Я рад, что ты приехал.

За два года, которые они не виделись, Ковшов заметно сдал. Благородно серебристые волосы поредели. Под глазами образовались мешки. Ослабевшие надбровные мышцы позволили бровям опуститься вниз, и они наплывали на глазницы, сужая их. От этого изменился и взгляд. Он стал унылым, невыразительным, словно на мир генерал глядел в прорезь амбразуры.