— Может, не ходить? — робко предложил я. — Бог с ним.

Но остановить Барабаша было не в моих силах. С упругой раскачкой кадрового офицера он продолжал идти вперед, исполненный решимости немедленно раскрыть Больжи глаза на обман полувековой давности. Барабаш, видимо, искренне считал, что ему за это будут только благодарны. Он исполнял свой долг.

Мой пузырь, расположенный недалеко от головы, потихоньку начинал раздуваться, однако думать пока не мешал. Кое-какие факты, на которые я вчера не обратил внимания, теперь всплывали, требовали объяснения. Почему, например, Дыбов не разрешил Больжи подобрать стреляную гильзу? Почему в решительную минуту Унгерн побоялся продемонстрировать Жоргалу, что любовь Саган-Убугуна не исчезла вместе с амулетом и белой кобылой? Может быть, холостые патроны кончились?

— Все зависит от настроя, — говорил Барабаш. — От обстановки. Больжи, конечно, и на войне бывал, и холостые патроны видеть наверняка доводилось. Но он просто не связывал их с тем случаем. Звук не такой, значит, этот Убугун ладонью глушит. Наплети мне с три короба, сам все другими ушами услышу.

— А отдача? — выложил я свой последний козырь. — При холостом выстреле отдачи почти нет.

— Что отдача? Они, может, эту винтовку впервые в руки взяли. Откуда ты знаешь, какая, скажем, отдача у американской М-14? Вот и они так же. Нет, значит, и быть не должно.

Огонь горел в горне походной кузницы. Раскаленная пуля, зажатая щипцами, коснулась наковальни, и молот осторожно опустился на нее. Раз, другой. Два удара молота равносильны были одному движению ладони Саган-Убугуна. Белая кобыла Манька, имевшая, разумеется, и другое имя, более подходящее для той роли, которую суждено было ей сыграть, ждала своей очереди. Подручный кузнеца уже снял мерку с ее копыта, отчеркнул углем на палочке. Дыбов складывал в мешок коробки с холостыми патронами. Кончался июль 1921 года. Роман Федорович ходил по лагерю, отдавая распоряжения: готовились вновь выступать на север. Цырен-Доржи с грустью наблюдал за своим учеником. Ученик оказался способным, в благодарность за слово истины он показал учителю, как дрессировать лошадей. И Манька тоже проявила себя способной ученицей. Но уже ничего нельзя было изменить. Цырен-Доржи знал, что власть, опирающаяся на обман, будет свергнута не мудростью познавших, а простотой одураченных. Он, мудрый, был бессилен. Ему оставалось только повиноваться. Если власть заставляет людей верить в то, во что не верит сама, она будет раздавлена тяжестью этой веры, думал Цырен-Доржи. Он понимал, что и сам Роман Федорович чувствует свою обреченность. Недаром драгоценный китайский чай сорта му-шань, предохраняющий от слабоумия в старости, он подарил Цырен-Доржи, сказав с печальной усмешкой:

— До старости я не доживу.

— Мэндэ! — улыбнулся Больжи. — Здравствуйте.

Приветствуя его, Барабаш козырнул изящно и четко, с конечным фиксированием ладони, как перед строем.

Больжи величавым жестом откинул полу плаща.

— Чай будем пить?

Он, оказывается, сидел со своим термосом в обнимку, как ребенок с любимой куклой.

— Будем, — быстро проговорил я, надеясь оттянуть начало разговора.

Нарисованные на термосе птицы топорщили разноцветные хвосты. Больжи отвинтил никелированный колпак, дунул в него, собираясь налить туда чай. Я смотрел, как поднимается пар над горлышком, лихорадочно соображая, чем бы отвлечь Барабаша, когда за спиной у меня внезапно прогремела короткая автоматная очередь. От неожиданности я присел, но тут же смекнул, что к чему. Обернулся. Барабаш стоял сзади, держа автомат у бедра. В шаге от него дымилось пятно обожженной травы. Стрелял он вниз и в сторону. На телят выстрелы произвели гораздо меньшее впечатление, чем на меня. Лишь некоторые медленно повернули головы и, не переставая двигать челюстями, уставились на Барабаша с любопытством, но без страха.

Больжи спокойно, словно ничего не произошло, наполнил чаем колпак, протянул мне:

— На! Хороший чай.

Все, с чем соприкасался Больжи, отмечено было незримым знаком качества.

Увидев, что телята бежать не намерены, ловить их не придется, Барабаш прицелился в стоящего на отшибе рыжего теленка и опять надавил спуск. На этот раз он выпустил длинную очередь — выстрелов пять-шесть. Автомат затрясся в его руках, из ствола вырвался пучок желтого пламени.

Теленок недовольно взмыкнул.

— Ничего, — успокоил его Барабаш. — По технике безопасности дальше семи метров можно. Газы не достают. — Он положил автомат, присел рядом с нами. — Ну что, видели?

— Видели, — кивнул Больжи. — Холостым стрелял. Зачем?

— Да вот, — Барабаш похлопал меня по плечу, — рассказывал вчера, как Унгерна убить не могли. Теперь-то понимаете, почему?

— Нет, — твердо ответил Больжи.

— Чего тут не понять? Я в теленка целился. Так? Теленок живой?

— Жив, — согласился Больжи.

— И с Унгерном то же самое…

— Эх ты! — укоризненно покачал головой Больжи. — Думал, старый дурак, да? Холостой патрон не знает?

— Точно говорю! — Барабаш начал сердиться. — А пули он еще раньше в кузнице расплющил. Тюк-тюк, — и готово! Потом в пояс положит и вытряхнет, сколько нужно.

— Иди, начальник, — сказал ему Больжи. — У тебя свои дела, у меня свои… Давай. — Он взял у меня колпак от термоса. Чай я уже выпил. — И бурхан давай!

Он морщил переносье, будто хотел и никак не мог чихнуть, отчего кожа на лбу у него как-то странно и неприятно двигалась, а вместе с ней как бы сама собой пошевеливалась и шляпа — незнакомый нелепый человечек сидел передо мной. Все чужое проступило в нем резче — удлинились глаза, веки отяжелели, скулы выпятились, даже акцент сделался заметнее.

— Давай, — повторил он. — Тебе не надо.

— Подарки назад не берут, — ответил я детской формулой.

Мне показалось, что в глубине души он и надеялся услышать именно такой ответ: отдал, значит, ничего не понял или все забыл. Ведь мы с ним сами, вдвоем, установили правила этой игры — не сговариваясь, но доверяя друг другу.

Больжи закрутил колпак, встал и направился к телятам, что-то раздраженно крича им по-бурятски, отчасти, вероятно, предназначенное нам — Барабашу и мне. Он шел по берегу, обняв свой термос, огромный, как огнетушитель, рядом с которым выглядел особенно маленьким — со спины вовсе мальчик, только волосы седые, а я молча смотрел ему вслед, и горло перехватывало от дурацкой, необъяснимой, никаких вроде бы разумных оснований не имеющей жалости к этому человеку, чья вера была не чем иным как гордостью, гордость — памятью, а память — любовью. И верностью.

— Эй! — окликнул его Барабаш.

Больжи не оглянулся.

Шепотом выругавшись, Барабаш вскинул автомат и, водя стволом перед собой, как десантник, приземлившийся в самой гуще врагов, расстрелял все оставшиеся в магазине патроны одной бесконечно длинной очередью. Отскочившая гильза обожгла мне руку, и как в этот момент — не знаю, случайно или нет — Больжи остановился.

— Чего палишь? Уже словами сказал.

— А если все было так, как я говорю? — спросил Барабаш. — Тогда что?

— Не было так, — покачал головой Больжи.

— Ну а если было?

— Тогда будешь думать, что Жоргал дурак неграмотный. Зря бурхан порвал. Все зря делал!

— Нет, — серьезно произнес Барабаш. — Этого я думать не буду.

— А что будешь?

— Лихой он парень, этот Жоргал. Вот что буду думать… Я бы лично дал ему орден. Он свое дело сделал.

Барабаш сказал то, что должен был сказать я. Сказав, закинул на плечо автомат и зашагал к дороге. Он тоже сделал свое дело, сомнения его не мучили. Теперь уходил Барабаш, а мы с Больжи смотрели ему вслед. Он шел через поле своей пружинистой прыгающей походкой, раскачиваясь всем корпусом, как разминающийся атлет — однажды мы встретились в городе, Барабаш был в штатском, и эта походка показалась мне смешной — а я стоял на месте, не зная, то ли его догонять, то ли идти к Больжи, который улыбался, но сам ко мне не спешил.