— Тебе чего здесь надо? Чего ты лазишь, где не след?!

Мальчуган испугался было, но, разглядев, что строгость старика напускная, улыбнулся.

— А я орехи собирал… Во, полный картуз! Хочешь? — и протянул Колодяжному картуз, доверху наполненный жёлтыми орешками. — А ты чего тут делаешь?

— Много знать будешь, скоро состаришься! — пошутил старик. Улыбка раздвинула его усы. Он кивнул головой, беря горсть орехов. — Здеся ходить нельзя, милый! Иди, сынок, домой… Ты чей будешь?

— А батькин… Мишка.

Старик подумал: «Басаргин, значит, столяров сынишка».

— Батьку-то Павлом звать?

Мальчуган утвердительно кивнул, занятый орехами.

Старик заметил строго:

— Ну, так вот, Михаил Павлыч, дуй до дому, быстро — одна нога здесь, другая там! — Он повернул мальчугана. Шершавой рукой провёл по его голове и легонько подтолкнул. — Давай до дому, сынок!

Но в ту же секунду он прижал мальчика к земле и сам присел. Картуз с орехами упал на траву, орехи рассыпались. Мальчуган сдвинул брови и сердито сказал:

— Но… не баловай!

Старик пригрозил ему:

— Тише!

Из-за кустов вышел Кузнецов. Он нагнулся, пробежал опушку и опять нырнул в заросли. На солнце блеснул его люстриновый пиджак, в который он облачился после ухода белых. Часовой крикнул:

— Стой! Куда?

Кузнецов остановился, испуганно осмотрелся. Разглядев партизана, он сказал успокоительно:

— Свои, свои! — и вышел из кустов.

Вытянул из кармана носовой платок, снял очки. Партизан внимательно смотрел на его обрюзгшие, покрытые седоватой щетиной щеки, тонкие, бледные губы и мешки под глазами. Кузнецов протёр очки, надел их и, смотря поверх, спросил партизана:

— Не признали, Егор Иванович?

— Признал, — отозвался старик. — Только ты пошто крадучись тут ходишь? Смотри, кругом посты, ненароком зашибут. Поздно будет отзываться-то! Знаешь сам, какое ноне время. Куды собрался? Ходу здесь нету.

Рыжеусый сунул платок в карман и заложил руки за спину.

— Крадучись, говоришь? А дело моё такое деликатное… Его без чужих глаз делать надо. Травку я разную собирал. Лечебную. Обладающую медикаментозными свойствами. Есть такие травки.

— Как не бывать, есть. Но ты, однако, ветинар?

— Ветеринар я по образованию. Так уж получилось. А склонность я имею к врачеванию людей. Вот травка то и годится. Видишь, она мала, сила же в ней большая содержится! — Ветеринар вынул из кармана какую-то травку. — Вот, например, валериана официналис альтронифоля, — сказал он важно. — При сердечных заболеваниях применяется.

Старик взглянул на него:

— А лекарствами не трафишь?

— Нет, я все больше травкой.

Старик понимающе качнул головой.

— Это верно… Иная травка большую, однако, силу имеет.

Кузнецов механическим движением выбросил травку, которую только что показывал, сунул руки в карманы.

— Ну, я пойду.

— Прощевай! Да, будь добренький, захвати с собой Басаргина мальчонку. Нашёл время орехи собирать. Отведи домой.

Мишка поднял брошенную фельдшером травку, долго рассматривал её, потом сунул в картуз с орехами. Услышав, что речь зашла о нем, он встрепенулся. Сияющее лицо его потускнело.

— А я тута буду! — сказал он, насупясь.

— «Тута!» — передразнил его старик. — Нельзя тута… Вот ветинар предоставит тебя к батьке. А ты батьке скажи, чтобы он тебе ухи нарвал: не лазь, куда не след…

— А вот и не скажу! — протянул Мишка.

— А я тогда сам скажу! — припугнул его старик.

— А вот и не скажешь! — совсем развеселился Мишка, поняв, что дед шутит.

Ветеринар тронул его за плечо.

— Пошли.

Они спустились по косогору к дороге. Фельдшер перестал обращать на мальчика внимание, занятый своими мыслями. Тонкие губы его сжались. Поверх очков он рассматривал окрестные сопочки. Ему стало жарко. Он снял свою помятую соломенную шляпу. Покатая, с залысинами голова его блестела от пота.

Мальчуган вспомнил об орехах. С орехами Мишка вытащил и травку, которую бросил ветеринар. Он пожевал её — невкусно, пощипал невидный цветок её. Решил: надо отдать рыжеусому, пусть лечит кого-нибудь. Фельдшер отошёл уже далеко. Мишка пустился за ним вприпрыжку. Догнав, дёрнул за рукав:

— Дяденька!

Тот вздрогнул, обернулся и с досадой сказал:

— Чего тебе?

Мишка протянул ему валериану.

— На, возьми травку. Лечить будешь.

Фельдшер посмотрел на Мишку, взял травку и раздражённо бросил её в придорожные кусты.

— Иди ты со своей травкой, знаешь куда…

Мишка простодушно сказал:

— Это не моя, а твоя!

Фельдшер нахмурился.

— А чего ты, собственно, ко мне привязался?

Он отвернулся и крупными шагами пошёл в село. Мишка обиделся. Губы его сложились в плаксивую гримасу, глаза покраснели и наполнились слезами. Он хотел заплакать, но ветеринар ушёл уже далеко.

2

Кузнецов огородами добрался до избушки, которую отвели ему. Из окон его избы видны были школа, превращённая в штаб отряда, площадь и проезжая дорога.

На площадь выходила и лавка Чувалкова.

Сам Чувалков сидел на табуретке у дверей лавки, в тени, выглядывая на улицу. В этот час покупателей не было. Чувалков сосал леденец и посматривал на штаб, не пропуская никого, кто входил или выходил оттуда. Не выходя из лавки, Чувалков видел весь конец. Он заметил и Кузнецова , когда тот переходил улицу.

Не раз, ещё при белых, Кузнецову приводилось разговаривать с Чувалковым. Во хмелю фельдшер был словоохотлив, а Чувалков умел всегда вовремя подлить водки своему собеседнику и так занять его, что тот и не замечал, что сам Чувалков пил мало, а все больше угощал. Чувалков редко открыто высказывал свои мысли, часто облекая их, когда нельзя было умолчать о своём мнении, в евангельские изречения, очень удобные для того, чтобы вложить в них любое содержание. Так получилось, что за короткое время Чувалков узнал всю подноготную Кузнецова, а последний знал о Чувалкове только то, что считал возможным сказать о себе лавочник. Иногда, подвыпив, Кузнецов, обливаясь пьяными слезами, сетовал на то, какую несчастную, маленькую и подленькую жизнь он прожил: он терзался тем, что когда-нибудь ему придётся держать за неё ответ. А то, что она была и маленькой, и мелкой, и подлой, он сам хорошо понимал.

Чувалков слушал молча, сочувственно кивал головой. Сочувствие распаляло фельдшера, он тянулся с пьяной улыбкой к Чувалкову и твердил:

— Всю душу свою выложил, исповедаюсь тебе, Николай Афанасьевич, какой я есть гнус и каин!

Чувалков не разуверял, не утешал, но, когда он начинал говорить о том, что волновало фельдшера, все облекалось в такие слова, что вдруг вся жизнь Кузнецова приобретала какую-то значимость и оказывалась направляемой божьей рукой и волею и сам он превращался в «орудие господа», и это возвышало его в собственных глазах. Его тянуло к Чувалкову, хотя лавочник ничем не выказывал своего расположения к фельдшеру, кроме угощения, в котором он, впрочем, не отказывал никому из односельчан.

Фельдшер заметил раскрытую дверь лавки Чувалкова, подумал-подумал и побрёл к ней.

— Здорово! — сказал он хозяину.

— Христос с тобой, — отозвался Чувалков и пододвинул гостю вторую табуретку.

Они стали смотреть на улицу, на штаб, живший своей жизнью.

— Ворочаются! — сказал Чувалков.

— А чего им не ворочаться! — ответил Кузнецов. — Видно, скоро и во Владивостоке хозяиновать будут. Нашито, слышно, отступают. Конец, видно, выходит.

Прищурившись, Чувалков посмотрел на фельдшера и погладил свою бороду обеими руками.

— Кому конец, а кому начало! — сказал он загадочно.

Кузнецов хмуро глянул на хозяина. У того глаза светились какой-то затаённой мыслью. Кузнецов кивнул на штаб:

— Этим, что ли, начало? Мало радости, Николай Афанасьевич!

— И этим… и другим! — опять тем же тоном сказал Чувалков.

— Что-то загадки вы загадываете!

— Господь не даст воцариться Ваалу! — сказал Чувалков.