И что делать с народной сказкой «Финист — ясный сокол», где серый волк представлен малышам как благодетель и друг человека? И с народной сказкой «Волшебное кольцо», где благодетелем и другом человека выступает зловредный мышонок?

— Да, я теперь вижу и сам, что поступил необдуманно, — ответил бы, вздыхая, Владимир Васьковский. — Но будьте добры, объясните, пожалуйста, почему же народ, а вслед за ним и великий народный поэт забывают во время своего общения с детьми, что миллионами рублей исчисляется вред, наносимый зайцами нашим огородам и плодовым деревьям? Почему те самые крестьяне, которые кровно заинтересованы в истреблении хищников, внушают своим малышам пылкое сочувствие к ним?

— Объяснить это, конечно, нетрудно! — ответила бы детская Комиссия Союза писателей. — Дело в том, что тысячелетним своим педагогическим опытом народ имел возможность убедиться, что, сколько бы ни влюбляли младенца в сереньких и беленьких заинек, заек и заюшек, этот младенец, когда станет мужчиной, с удовольствием примет участие в охоте на зайцев. Никакая сказка, услышанная или прочтенная в детстве, не помешает ему бить их без всякой пощады. Создавая свои бессмертные детские песни и сказки, народ очень хорошо понимал, что они совсем не для того предназначены, чтобы заблаговременно осведомлять младенцев, какие звери будут им впоследствии вредны, а какие полезны. У детской сказки есть другие задачи, в тысячу раз более серьезные, чем эта классификация зверей.

— Какие же это задачи? — спросил бы присмиревший Владимир Васьковский.

— Задачи немалые! — ответила бы Комиссия Союза писателей по детской литературе. — И даже, можно сказать, колоссальные. Но раньше всего обратите внимание, что, выполняя эти важные задачи, наши народные сказки, равно как и сказки великих писателей, относятся с откровенным презрением к предлагаемым вами мерилам для определения их полезного действия. Это выразилось, например, в народной сказке, чрезвычайно любимой детьми, — «О сером волке и Иване-царевиче», где, словно в насмешку над вашими принципами, волк выступает большим добряком, добывающим своему другу Ивану и златогривого коня, и жар-птицу, и Елену Прекрасную, так что дети с самого начала отдают все свои симпатии волку. Это выразилось также и в сказке про другого волка, написанной Львом Толстым, где волк изображен вольнолюбивым мудрецом, отказывающимся во имя свободы от сытой, обеспеченной жизни.

А медведи — всевозможные Мишки, Топтыгины, Михаилы Потапычи — нужно ли говорить, какими обаятельными для миллионов детей сделал их тот же народ! И кто не знает, что самые, так сказать, задушевные игрушки для малых ребят это именно Мишки, деревянные, тряпичные, плюшевые, — изготовленные специально затем, чтобы ребята могли гладить их, баюкать, жалеть и ласкать, укутывать их в лоскутки, кормить воображаемой кашей, защищать от воображаемых бед. И нужно быть лунатиком, совершенно оторванным от подлинных реальностей жизни, чтобы, увидев у какого-нибудь Вани плюшевого медвежонка в руках, отнять у него эту игрушку из боязни, что он, когда станет Иваном, не пойдет с ружьем или рогатиной на живого лесного медведя.

Так — или приблизительно так — должна была ответить Комиссия по детской литературе от имени Союза писателей. Но, к великому моему изумлению, она ответила ему совершенно иначе.

«Вы правы в самой постановке (!) вопроса, — заявила она с первых же слов. — К сожалению (?), некоторые наши писатели, работавшие в области (так и сказано: „работавшие в области“) детской сказки и детского дошкольного рассказа, действительно ради занимательности совершили ошибки, наделяя вреднейших зверей, птиц и насекомых качествами положительных героев».

Дикий ответ, канцелярский. Ведь при таком подходе к детской сказке окажутся глубоко ошибочными и замечательная сказка Жуковского о том же благодетельном волке, где поэт вслед за народом прославляет доброту и гуманность волков, и сказка Льва Толстого о медведе на повозке, где ребячьи сердца так и влекутся к медведю, и пушкинская сказка о Салтане, вызвавшая симпатии детей к комару. Кто из нас в детстве не хлопал в ладоши, не радовался, когда читавшие нам сказку доходили до знаменитых стихов:

Чуду царь Салтан дивится,
А комар-то злится, злится
И впился комар как раз
Тетке прямо в правый глаз.
Повариха побледнела,
Обмерла и окривела.
Слуги, сватья и сестра
С криком ловят комара…
и т. д.

Почему же, спрашивается, Пушкин, Жуковский, Толстой совершили эту странную «ошибку»?

Комиссия по детской литературе ответила на этот вопрос таким легкомысленным вздором:

«Объяснялось это, на наш взгляд, — так и написала она, пренебрежением к правде жизни, незнанием родной природы».

Установив таким косвенным образом, что не только Чарушин и я, но и Пушкин, и Жуковский, и Лев Толстой, а с ними заодно и Некрасов не знали родной природы и относились пренебрежительно к жизненной правде, Комиссия по детской литературе тут же заявила, вопреки очевидности, что русский народ в своем фольклоре почти не придает положительных черт каким-нибудь вредным животным, то есть предпочла умолчать о вышеназванных зайцах, волках, мышах и медведях.

Ради чего же допустила она все эти отклонения от истины? А ради того, чтобы сделать из них соответствующий административно-практический запретительный вывод: опера композитора Красева была признана вредной и уже больше не звучала в эфире.

Повторяю: приемы и методы нашего критика чрезвычайно типичны для многих подобных высказываний. И конечно, я не стал бы так долго на них останавливаться, если бы в их основе не лежало одно заблуждение, имеющее мировоззренческий, принципиальный характер.

Как было сказано на предыдущих страницах, народ тысячелетним своим педагогическим опытом пришел к непоколебимой уверенности, что те сказочные образы, которые окружают ребенка в первые годы его бытия, не останутся в его уме неподвижными, а в процессе его развития и роста, под влиянием жизненной практики, подвергнутся большой переоценке. В данном случае к народу вполне применимо утверждение Энгельса, что «люди мыслили диалектически задолго до того, как узнали, что такое диалектика…».[95]

Представить себе жизнь ребенка в виде процесса, то есть в беспрерывном движении, изменении, развитии, многим и сейчас не под силу. Этим людям все еще порою мерещится, что ребенок есть просто сундук, в который что положишь, то и вынешь. Положишь любовь к волку, или к комару, или к мухе так эта любовь и останется в нем до самого конца его жизни. И они стараются напихать туда, в этот сундук, возможно больше хороших вещей и очень удивляются, когда вынимают оттуда совсем не то, что туда положили.

Не подозревая о диалектичности детского возраста, они топорнейшим образом думают, что, если ребенку в качестве умственной пищи дать, скажем, некое а, то это а так и останется в нем в виде а и не преобразится в б, или в, или г. Они забывают, что как яйцо не похоже на курицу, как семя не похоже на дерево, так и трехлетний младенец не похож на того человека, который из него выйдет впоследствии. Ребенок есть только черновик человека, и многое в этом черновике будет зачеркнуто, и многое пририсовано заново, покуда из большеглазого и щекастого Юрика выйдет Павлов, Циолковский или самый низкопробный деляга.

Из того, что ребенок в три года переживает период ломания игрушек, отнюдь не следует, что к пятнадцатилетнему возрасту он сделается взломщиком несгораемых касс.

Педагоги, не учитывающие диалектического развития ребячьего возраста, именно так и думают. Совсем как та беременная, которая горько заплакала, узнав, что у ее утробного младенца, в начале второго или третьего месяца, появились жабры и хвост: «Не хочу, чтобы мой Ваня был хвостатенький!» — не подозревая, что и жабры и хвост исчезнут у него еще до рождения.

вернуться

95

К.Маркс и Ф.Энгельс, Сочинения, т. 20, стр. 146.