Алексашка сунул руку за пазуху. В темноте сверкнуло острие ножа, светлое и блестящее.

— Вот чего у меня есть… Как начнется под Москвой баталия, и я там буду!

Санька отпрянула: о господи, очумел! Зашептала сердито:

— Разве можно? Да что ты говоришь? Да из ума выкинь такое… Рехнулся, что ли? Ведь еще мал, посмотри на себя.

А он свое:

— Вот вы какая, Александра Лукинишна… Вам дело говорят, а вы — мал! Чем же я мал? Чем? Еще как могу пригодиться… Увидите, Александра Лукинишна! Еще, может, не одного француза вот этим ножом…

Тут передние телеги обоза пошли быстрее, и та, на которой сидела Санька, рванула за ними. Саньку тряхнуло на ухабе, она еле удержалась и невольно вскрикнула. Возчик обернулся и увидел Алексашку. Грозно на него прикрикнул:

— А ну-ка, сгинь, шельмец! — и, размахнувшись, огрел его кнутом. — Знаю вас, мазуриков…

Алексашка громко выругался и оторвал руку от телеги. Сперва быстрым шагом пошел было рядом, но вскоре стал отставать. И тогда Санька не удержалась: почти с отчаянием крикнула в темноту:

— Про Федора чего молчишь? Почему не сказываешь? В Москве он?

Ничего не ответил Алексашка. То ли ничего не знал о Федоре, то ли не слыхал ее вопроса.

Ох, Санька, Санька, неужто так крепко сердце твое присохло к красивому сбитенщику? Крепко-крепко, может, на всю жизнь, может, до самого смертного часа…

Сухими, без слез, глазами стала смотреть в небо. Там во множестве рассыпались крупные сентябрьские звезды. Время от времени, наискось прочертив черноту, то одна, то другая камнем скатывалась вниз.

Только одна-единственная стояла не шелохнувшись — та, светлая, огромная, похожая на огненный меч, поднятый для сокрушительного удара.

Между тем обоз уже подходил к заставе. Вдоль всей Тверской дома, покинутые своими владельцами, стояли темные, нежилые, с Заколоченными ставнями, запертыми воротами. Редко-редко где светились окна.

Но и за этими освещенными окнами виднелась суета, беготня. А в распахнутых настежь воротах уже стояли телеги с вещами, готовые отправиться в путь. Уезжали те, кто почему-либо раньше не мог покинуть Москву.

Чтобы поскорее — без волокиты и задержек — пробраться на Троицкую, а затем на Владимирскую дорогу, еще с вечера был выбран путь через Тверскую заставу. Этой дорогой немногие выезжали в те дни из города. А в эту раннюю пору улицу и вовсе не запрудили еще экипажи, потому обоз артистов сравнительно быстро прибыл к заставе. И вдруг Санька с изумлением увидела, что небо, поля и леса за селом Хорошовом, за Дорогомиловом и Филями озарены ярким розовым светом, будто солнце только-только успело зайти и не погасли его закатные лучи ни на небе, ни на земле…

Санька тронула возницу за рукав, показала на озаренное розовым светом небо: что за диво? Откуда свет в той стороне?

Тот хмуро ответил:

— Там-то? Они… французы…

Санька негромко охнула. Быть не может! Так близко? Ведь у самой у Москвы.

Возчик изо всех сил махнул кнутом, свирепо гаркнув:

— Чего стали, окаянные? А вот я…

Но не только их телега стояла. Остановился весь обоз. И все головы были повернуты в ту сторону, где светились огни. Слышались голоса, растерянно вопрошающие друг у друга:

— Ужель французы?

— Надо думать, их бивуаки…

— А наши-то где?

— Наши-то позиции тоже там?

— Значит, там будет сражение?

И вдруг раздался громкий вопль. Санька узнала голос Лизаветы Семеновны Сандуновой.

— Пресвятая заступница, да что ж это? К самой к Москве подошли… — И в голос, по-бабьи, она заплакала и запричитала.

Да и не только она одна. Плакали многие, ужасаясь бивуачным кострам неприятеля в такой близости от Москвы.

Для Саньки же после того солнечного июльского дня, когда она впервые узнала про войну, в которую ей не хотелось верить, для нее война только сейчас стала страшной очевидностью. Она невольно перекрестилась. Именно с этой минуты впервые засверлила у нее мысль о том, что ей непременно надобно вернуться обратно в Москву. И чем дальше отъезжали они от Москвы, чем незримее становились те огни, от которых она не могла оторвать взгляда, тем непреклоннее овладевало ею это решение.

Когда совсем рассвело и солнце, румяное и веселое, поднялось на небо, их обоз, давно миновав Тверскую заставу, оставил за собой Марьину рощу, возле села Алексеевского выехал на большую Троицкую дорогу.

Все время Санька отмалчивалась и лишь прилежно запоминала путь, по которому ночью пойдет обратно. Почему не сейчас, когда Москва была рядом? Почему обязательно ночью, когда легче всего Заблудиться и потерять дорогу? Вероятно, она все еще колебалась, еще не решаясь сделать этот отчаянный шаг. А может, страшилась, что ее не пустят?

На Троицкой дороге их обоз неожиданно оказался в гуще экипажей, выехавших из Москвы еще накануне вечером. Теперь теснота мешала им двигаться вперед с прежней скоростью. Кибитки, таратайки, старинные дормезы, кареты, коляски, телеги ехали в несколько рядов. Треск и шум стояли невообразимые. К тому же вперемешку с экипажами гнали коров и овец, а следом за своими хозяевами во множестве бежали дворовые собаки.

В иные легонькие дрожки были впряжены пять или шесть лошадей, а какой-нибудь тяжелый дормез с превеликим трудом волокли две старые клячи. И каждый экипаж старался опередить соседний.

С ужасом, с недоумением разглядывала Санька эту толпу, спешившую поскорее покинуть свои дома и подалее отойти от Москвы. Она не могла понять: ведь ежели, как толкуют все в один голос, Бонапарта не пустят в Москву, так надобно ли уходить неведомо куда и неведомо зачем?..

Поздно вечером их обоз прибыл в село Мытищи. Здесь решили остановиться на ночлег. Было это примерно в тот самый час, когда после окончания военного совета Кутузов отдал приказ о сдаче столицы без боя и русская армия стала отходить на Рязанскую дорогу, покидая свои позиции под Москвой.

Ночью, истомленные дорогой, дневной сутолокой, пылью и жарой, все уснули. Тогда Санька — она-то, несмотря на усталость, крепилась и ни на секунду не сомкнула глаз — незаметно соскользнула с телеги. Захватив с собой лишь узелок с хлебом, она, выбравшись из гущи телег и экипажей, вышла на обочину дороги и скорым шагом направилась в ту сторону, где была Москва. Без отдыха она шагала всю ночь. К рассвету же так устала, что, когда увидела возле дороги березовую рощу, свернула туда. Отыскала среди молодой поросли уединенное место и, сраженная усталостью, не чуя под собою ног, повалилась на землю.

Хотела было подол ее отдохнуть, но нет! — не до отдыха ей сейчас было. Тревога снедала ее. Какой там отдых, когда дедушка один-одинешенек…

О господи, да зачем же она, глупая, уехала? Почему не спрыгнула с телеги, когда были у Тверской заставы? Ругала себя нещадно. Да разве в ругани дело. Скорее, скорее поднимайся, Санька, скорее в Москву.

Однако разулась, заставила себя немного посидеть, отдохнуть. Пожевала хлеб, взятый с собой в дорогу. Заела черникой и брусникой, кои росли тут во множестве.

Вдруг вспомнился Федор. Нет, и мысли о Федоре погнала от себя прочь. Не до него теперь. Обратно в Москву, к дедушке, в театр… Может, уже началась та страшная баталия! А дедушка один, как перст один.

Вдруг странный гул донесся к ней с дороги, с которой она сейчас свернула в лес. Неужто и сегодня из Москвы люди бегут? Нет, Это был не тот беспорядочный многоголосый гул — и детского плача, и скрипа колес, и блеяния овец, и мычания коров, — это было не похоже на те утомительные и беспорядочные звуки, которые слышались весь вчерашний день, едва их обоз оказался среди других обозов на Троицкой дороге.

Сейчас к ней доносился равномерный и тяжелый топот многих ног, отдельные выкрики команды, изредка ржание коней.

Продираясь сквозь кусты, не обращая внимания на ветви, больно хлеставшие ее по лицу, Саня кинулась напролом к дороге. Увидела: по дороге идут русские войска. Однако не в ту сторону, куда она собиралась идти, не к Москве, а от Москвы. А может, все-таки к Москве? Может, это она шла не туда, куда надобно, а солдаты идут именно в Москву, на подмогу тем, кто сейчас в жестокой баталии защищает город от француза?