Пауки свисали с потолка, короед точил деревянный ящик, моль ела брошенную старую одежду. Казалось, ничья нога не ступала в этом подвале.

И все- таки пришли именно туда. Значит, кто-то предал маленькую Маргариту?

Как и все в семье Пардикарисов, она никогда не снимала черной одежды. В черном она выросла, в черном умерла. Только в последние годы, приезжая из «Арсакио» на летние каникулы, она надевала белый пикейный воротничок, который завязывался спереди бантом. Концы банта спускались на грудь, резко выделяясь на черной материи платья. Волосы, причесанные на прямой пробор и туго скрученные сзади в пучок — чуть-чуть не «утку», — большие грустные глаза под выпуклым лбом, длинные ноги и безвкусный наряд — все это создавало впечатление неуклюжести, робости, впечатление почти комическое.

— Сопливая приехала, — злобно и насмешливо перешептывались городские девушки, с наступлением лета разгуливавшие группками по главной улице.

Она была всегда одна, держалась в стороне и от своих бывших соучениц, и от девушек, живших по соседству, — равно как от богатых, так и от бедных. Ее приезд на каникулы ставил семью в затруднительное положение. Маргарита не знала подлинной жизни этой, казалось бы, безупречной, всеми уважаемой семьи, в сущности, давно уже пришедшей в упадок, как и дом, в котором она обитала. Ведь Маргарита уехала отсюда еще девочкой, а сейчас было уже поздно открывать ей правду. Члены семьи Пардикарисов даже сами не заметили, как стремление скрыть действительность опутало ложью всю их жизнь.

Зимой, когда Маргарита находилась в «Арсакио», тетя Катерина вставала рано утром, наматывала мокрую тряпку на доску и сильно колотила по ней ножом — большим ножом, которым рубят мясо для фарша, — пусть соседки думают, что Пардикарисы опять готовят к обеду мясо. Полуголодные, они только и знали, что ругались и обливали друг друга грязью. Но Маргарита не должна была ничего этого знать. С приходом весны они начинали тревожно думать о приближении лета, когда приедет «ребенок». Где достать деньги, откуда взять для нее одежду, комнату, постель? Периклис был убежден, что у Катерины — его старшей сестры — припрятано золото. Это она должна дать деньги на «ребенка», дать сейчас же и именно ему, чтобы он был спокоен.

— Все, все вы сожрали! — в неистовстве кричала Катерина. — Проклятое племя! — И высоко, насколько ей позволял горб, вздымала руки, повторяя проклятие.

Стоило кому-нибудь заговорить с ней о деньгах или золоте, как слезы ручьем начинали течь из ее глаз. Ее муж — его звали Канавос — возвратился когда-то из Румынии с целым мешком золотых лир — именно с мешком, а не мешочком. Пардикарисы накинулись на Канавоса с прожорливостью гусениц. Канавос сначала удивился — он еще не потерял совесть, — а потом впал в уныние; и однажды, распахнув окно, выбросил золотые на улицу, чтобы только избавиться от попрошайничества, ссор и дрязг. Там их мгновенно подобрали бедняки.

— Сожрали человека! И какого человека — огромного, точно платан! А теперь требуют денег у несчастной вдовы... Сами сделали сиротой да еще...

«Врача» и «философа» Периклиса мало трогали эти обвинения — дело прошлое, да и преувеличено все, и он переводил разговор на настоящее, не уставая напоминать Катерине, что она сидит на его шее и будет, наверно, сидеть до тех пор, пока бог не сжалится над ним и не приберет ее.

— Врешь, все врешь! — яростно возражала возмущенная Катерина. — Это ты живешь на мои деньги, на мое пособие, сам ходишь его получать! Не смей больше ходить!

— Тс-с-с, — испуганно озирался Периклис, он боялся, что кто- нибудь их услышит.

И не без основания... Глазным источником его доходов была благотворительность. Каждый раз, когда распределялись пособия бедным, он клал в карман кругленькую сумму. Конечно, не для себя — боже упаси! — а для своей сестры Катерины, которая была вдовой, для племянницы Фотини, бедной старой девы, для Антигоны, матери Маргариты, — ей ведь тоже полагалось пособие... Расписки на эти суммы не давались — вспомоществования такие благородным особам были личной компетенцией его преосвященства, В благодарность Периклис Пардикарис подписывал дутые счета, которые ему подавали священнослужители.

Катерина все это знала и, чтобы заставить Периклиса замолчать, требовала свою долю. Вскоре и Антигона, мать Маргариты, вступала в спор. Стефанос, у которого была парализована рука, искусно подливал масла в огонь, еще сильнее разжигая их ярость, а его дочь Фотини, старая дева, как всегда, начинала хныкать по поводу бесчувственности родственников к. девушкам, то есть к ней и к Маргарите. Единственный, кто не принимал участия в этих спорах, был Василис. Непостижимым, таинственным образом он, не имея ни гроша, умудрялся всегда быть пьяным.

Предлогом для всех этих дрязг, всей этой лжи, пропитавшей жизнь семьи Пардикарисов, служила Маргарита. Ибо жизнь Маргариты, ее благополучие были их жизнью, их заботой — всех вместе и каждого в отдельности. Судьба Маргариты была тем моральным оправданием, которое позволяло в течение зимы ругать, оплевывать и проклинать друг друга.

Летом; с приездом Маргариты, война разгоралась с новой силой, но велась она бесшумно, втайне, чтобы «ребенок» ничего не слышал, ничего не видел, ничего не смог заподозрить. Маргарита не могла выйти на улицу одна, всегда кто-нибудь сопровождал ее — мало ли что она там услышит. Да и дома чуть она только шевельнется, ненадолго скроется с глаз, займется чем-нибудь необычным, как это вызывало испуг, беспокойство. Она часто замечала, как домашние при ее появлении внезапно прекращали разговор, явно что-то скрывая от нее, и тут же растягивали губы в блаженной улыбке. Маргарита задыхалась в этой атмосфере лжи, окружавшей ее каждое лето с первого дня приезда. Она ни к кому не заходила в комнату, не показывалась на кухне, не расхаживала по дому, ни о чем не спрашивала и только улыбалась всем, как это было принято в доме. Чаще всего она запиралась, у себя в комнате, не плакала, не читала, а садилась на стул у окна и смотрела на улицу. Все лето прохожие и соседи видели в окне старого дома Пардикарисов бесцветное девичье лицо.