– До того как выйти на пенсию, – сказала я, – я преподавала в университете.

Веркюэль внимательно слушал, стоя с другой стороны кровати. Но я обращалась не к нему.

– Если бы ты прослушал мой курс, посвященный Фукидиду, – продолжала я, – ты бы лучше понял, что бывает с человечеством в период войн. С тем человечеством, среди которого мы родились, к которому принадлежим.

Глаза у мальчика были какие-то затуманенные: матовые белки, тусклые темные зрачки, будто отпечатанные типографской краской. Но даже если ему дали сильное обезболивающее, он наверняка понимал, что я стою перед ним, понимал, кто я такая, понимал, что я обращаюсь к нему. Понимал, но не слушал, как не слушал никогда своих учителей, а лишь сидел в классе, обратившись в камень, недостижимый для слов, ожидая, когда прозвенит звонок, отбывая положенное время.

– Фукидид писал о том, как люди создали законы и стали им следовать. Руководствуясь этими законами, они уничтожали врагов, всех без изъятия. Большинство тех, кто подвергся уничтожению, наверняка чувствовали, что происходит какая-то ужасная ошибка, что этот закон к ним не относится. Когда им перерезали глотки, последнее слово их было: «Я!..» Попытка протестовать. «Я» есть исключение.

Были ли они исключением? Дело в том, что, когда у нас есть время высказаться, мы все заявляем о себе как об исключении. Каждый заслуживает отдельного рассмотрения. Права быть выслушанным.

Но бывают эпохи, когда нет времени на такие вещи, как расследования, исключения, помилования. А раз нет времени, мы руководствуемся законами. И это скверно, очень скверно. Вот чему учит Фукидид. Скверно, когда мы оказываемся на пороге таких времен. Вступать в них надлежит с тяжелым сердцем. Радоваться тут нечему.

Он заранее спрятал руку под простыню, чтобы я не вздумала опять ее коснуться.

– Доброй ночи, – сказала я. – Желаю тебе хорошо поспать и утром чувствовать себя лучше.

Старик больше не пел. Руки его приподнимались на ляжках, словно выброшенные на берег рыбины. Глаза закатились, по подбородку тянулись нити слюны.

Машина не заводилась, и Веркюэлю пришлось ее толкать.

– Этот мальчик не похож на Беки, совсем не похож. – Я чересчур много говорила, но мне уже трудно было остановиться. – С ним я чувствую себя не в своей тарелке, хотя стараюсь этого не показывать. Очень жаль, что Беки находится под его влиянием. Но, вероятно, таких как он сотни тысяч. Больше, чем таких как Беки. Подрастающее поколение.

Когда мы вернулись, он, не дожидаясь приглашения, пошел за мной в дом.

– Я устала, мне надо поспать, – сказала я; потом, видя, что он не собирается уходить, добавила: – Может, вы хотите что-нибудь поесть?

Я поставила перед ним еду, приняла свои пилюли и стала ждать, чтоб они подействовали.

Держа буханку изувеченной рукой, он отрезал себе хлеба, густо намазал маслом, отрезал сыра. Ногти у него почернели от грязи. Кто знает, что еще он брал руками. И это человек, которому я открываю свое сердце, доверяю последнее, что у меня есть. Отчего я выбрала такой кривой к тебе путь? Мое сознание словно водоем, в который он опускает палец, чтобы возмутить воду. Без этого – неподвижность, застой.

Окольность. С ее помощью я выбираю верное направление. Ход рака.

Входящий в меня грязный ноготь.

– У вас неважный вид, – сказал он.

– Я устала.

Он жевал, показывая длинныё зубы.

Он наблюдает, но не судит. Всегда в легком алкогольном тумане.

Алкоголь смягчает, предохраняет. Mollificans[4]. Это помогает прощать. Он пьет и отпускает грехи. Вся его жизнь – отпущение грехов. Мистер В., с которым я говорю. Говорю и затем пишу. Говорю, чтобы написать. Не то что подрастающее поколение, поколение непьющих: с ними я говорить не могу, могу только читать мораль. У них чистые руки, чистые ногти. Новые пуритане, они строго соблюдают закон. Им ненавистен алкоголь, смягчающий закон, растворяющий железо. Им подозрительны праздность, отзывчивость, окольность. Подозрительна непрямая речь, такая, как эта.

– А еще мне тошно, – сказала я. – Я ношу ребенка, которого не могу родить. Не могу; потому что он не хочет рождаться. Он не в состоянии жить вне меня. Поэтому он мой пленник и я его пленница. Он стучит в ворота, но не может выйти. Вот что все время происходит. Ребенок внутри меня стучит в ворота. Дочь – мое первое дитя. Моя жизнь. А этот, второй, нежеланный последыш. Хотите посмотреть телевизор?

– Вы сказали, что собираетесь спать.

– Нет, сейчас мне лучше не оставаться одной. И потом тот, что внутри, стучит уже не так сильно. Он получил свою пилюлю и задремал. Я всегда принимаю две пилюли, если вы заметили: одна мне и одна ему.

Мы вместе сели на диван. Показывали интервью с каким-то краснолицым человеком. Кажется, он разводил диких зверей и давал киностудиям напрокат львов и слонов. «Расскажите о ком-нибудь из выдающихся личностей по ту сторону океана, с которыми вам довелось встречаться», – сказал ведущий.

– Пойду заварю чай. – Я встала.

– А больше у вас ничего нет? – спросил Веркюэль.

– Есть шерри.

Когда я вернулась с бутылкой шерри, он стоял у книжной полки. Я выключила телевизор,

– Что вы там нашли? – спросила я.

Он показал мне толстый том, который держал в руках.

– Это увлекательная книга, – сказала я. – Женщина, которая ее написала, путешествовала по Сирии и Палестине, переодевшись мужчиной. Это было в прошлом веке. Типичная отчаянная англичанка. Но иллюстрации не ее. Их делал профессиональный художник.

Мы стали вместе листать книгу. Используя законы перспективы, иллюстратор сумел придать стоянкам под луной, песчаным холмам, священным руинам какую-то напряженную таинственность. Никто не сделал ничего подобного с Южной Африкой – не превратил ее в таинственную землю. И теперь уже поздно. В воображении она навсегда останется страной направленного, мощного света, где нет теней, нет глубины.

– Берите и читайте какие хотите книги, – сказала я. – Наверху их еще больше. Вы любите читать?

Веркюэль отложил книгу.

– Я иду спать, – сказал он. Я опять почувствовала легкое замешательство. Почему? Потому, что, говоря по правде, от него плохо пахнет. Потому, что я предпочитаю не думать о том, как он выглядит в нижнем белье. Самое страшное – ноги: с ороговелыми потемневшими ногтями.

– Можно задать вам один вопрос? – сказала я. – Где вы жили прежде? До того, как стали бродяжничать?

– Я ходил в море, – ответил Веркюэль. – Я же вам говорил.

– Но в море нельзя жить. Люди не рождаются в море. Ведь вы не провели там всю свою жизнь.

– Я работал на траулерах.

– А потом?

Он покачал головой.

– Я просто спросила, – сказала я. – Хочется хоть немного знать того, кто живет с тобой рядом. Это естественное желание.

Он криво улыбнулся, обнажив ряд длинных желтых зубов – свою собачью сущность. Ты что-то скрываешь, подумала я, только что? Несчастную любовь? Судимость? И я тоже улыбнулась. Так мы стояли с ним, улыбаясь – каждый своим собственным мыслям.

– Если хотите, – сказала я, – можете опять спать на диване. Он как будто замешкался.

– Собака привыкла спать вместе со мной.

– Прошлой ночью ее с вами не было.

– Если я не приду, она не даст никому покоя.

Я не заметила, чтобы прошлой ночью от собаки было какое-то беспокойство. Пока она сыта, ей все равно, где он спит. Подозреваю, что он использует ее как предлог; женатые мужчины обычно ссылаются на то, что жена будет беспокоиться. С другой стороны, быть может, я доверилась ему как раз из-за собаки. Собаки вынюхивают, что добро и что зло; охраняют черту между ними; это стражи.

Меня этот пес так и не принял. Слишком сильно от меня пахнет кошками. Женщина-кошка: Цирцея. А он, обойдя на траулерах все моря, бросил здесь якорь.

– Как хотите, – сказала я и пошла закрыть за ним дверь. Бутылку шерри он прихватил с собой, но я сделала вид, что не заметила. Все-таки жаль, подумала я (последняя мысль, перед тем как отключиться под действием пилюль), мы могли бы прекрасно жить в этом доме вместе—я наверху, он внизу—все то время, какое мне еще осталось. Чтобы ночью кто-то был поблизости. Ведь это все, что нам в конечном счете нужно: чтобы рядом кто-то был, чтоб было кого окликнуть в темноте. Мать – или того, кому случится ее заменить.

вернуться

4

Смягчающий (лат.).