Вмешиваться было нельзя.

Когда он вмешивался, всегда становилось только хуже. Хотя его, старика, Кузнец ни разу не тронул, не смел, просто крепче бил Белку.

— Найду себе бабу половчей, а тебя выгоню. Вон Умник, пускай тебя кормит. Сумеешь, а, Умник?

Это был давнишний, любимый его разговор. Толстый и здоровенный Кузнец, красавец по нынешним меркам, ни за что не женился бы на щуплой рябой Белке, если б не оспа, погубившая почти всех её сверстниц. Он взял её замуж четырнадцатилетней, и даже родив ему пятерых детей, двое из которых умерли ещё в младенчестве, она до сих пор выглядела подростком. Бабы теперь нужны были гладкие, румяные и горластые. И несправедливость этой сделки, которую по нынешнему порядку нельзя было отменить, если только жена не помрёт в родах или не надорвётся от тяжелой работы, не давала Кузнецу покоя. Иногда Умнику очень хотелось оглохнуть, как Рыбак или притвориться, что ослаб умом, не слушать, не участвовать, залезть на печь, задернуть сицевую занавеску и ждать смерти. Но тогда всё Кузнецово раздражение, которое они сейчас делили поровну, достанется ей одной.

И рано или поздно красномордый гад просто стукнет посильнее и убьёт девочку, чтобы освободиться и жениться заново.

— Всё! — сказал Кузнец и поднялся. — Спать! Молебен завтра. Всем велено быть. Слышишь, Умник? Ты уж не проспи, сделай милость.

IV

Несмотря на сырую прохладу снаружи, в церкви дышать было нечем. Толпа стояла душно и плотно, как рыба в садке. Пахло мокрой шерстью, капустой и перегаром, шестью десятками немытых человеческих тел. Если б не дождь, молебен провели бы в поле под открытым небом, но суть собрания и заключалась в том, чтобы выпросить у бога сухой погоды и спасти урожай.

Одна за другой сдавались и текли в домах соломенные крыши. По стенам поползла зелёная плесень, Одежда за ночь не успевала просохнуть. Люди устали от воды, и спрятаться от нее было негде, кроме крытой жестью маленькой церкви, где было пока тепло, сухо и горели свечи.

Наказ “явиться всем” в этот раз был исполнен дословно. Принесли даже младенцев и лежачих больных. Беспокоить вседержителя мелкими людскими горестями было теперь не принято. Слух его следовало славить и благодарить, а с просьбами обращались шепотом, один на один и только в минуты крайней нужды. Так что выдуманный Старостой общий молебен о прекращении дождя был уже последней, чрезвычайной мерой, означавшей, что дела по-настоящему отчаянные, и других средств не осталось.

Батюшка в чёрной до полу рясе, статный, с красивой белой бородой, тяжело взобрался на амвон. В тишине отчётливо было слышно, как хрустнула при подъеме одна из батюшкиных коленок. Но отец Симпатий даже не поморщился.

Лицо его было строго и прекрасно. Он настраивался на молитву.

— Владыка Господи Боже наш, человеколюбивый, творче и милостивый Господи, призри на нас, смиренных и недостойных рабов твоих, прими наши смиренные мольбыыы, — грянул батюшка,

И толпа сразу осела и охнула, пригнула головы. Голос у святого отца был густой. богатый, роскошный шаляпинский бас, с которым не стыдно было выступить в опере. Когда он порою брал особенно низкую ноту, самые впечатлительные девки начинали плакать.

Пока Рыбак не одряхлел и не сдался, они с Умником много шутили об этом. «Ну, ещё бы они не плакали, — говорил Рыбак. — У них же все отняли : литературу, живопись, музыку, театр, поэзию. Церковное пение — единственное искусство, которое им осталось».

«Я не удивлюсь, — говорил Рыбак, — ещё веселый тогда и злой, ещё не испуганный, — если они попов по этому критерию и набирают — голос! И память, конечно. Попробуй-ка выучи наизусть Библию и этот их гигантский молитвослов.»

«Живот ещё, хохотал Умник, вы забыли про живот! Худой священник никуда не годится!»

— Подашь ти вёдро достоянию твоему, и солнце просвяти на требующие и просящие от тебе милостииии, — пел Симпатий, легко меняя темп, свободно переходя от скороговорки к сладко вибрирующим длиннотам.

Каких-нибудь пять лет назад они переглянулись бы поверх голов, два трезвых свидетеля, насмешливые и потому непобеждённые. Но сейчас Рыбак, усохший, безразличный, девяностолетний, жался к стене и мелко тряс головой. Ему перестало быть смешно. И это значило, что Умник остался один. Он давно научился мириться с потерями.

В конце концов он пережил голод, жену, а после — обоих своих детей, потому что в испорченном мире стариками снова становились в пятьдесят, а до шестидесяти почти никто не доживал. Он принял этот новый несправедливый порядок, дремучий и дикий, и попытался найти в нем смысл, и нашёл. Просто вдруг оказался не готов к тому, что не с кем будет над этим посмеяться. Не ожидал, что это будет труднее всего.

— Не до конца тлению, гладу же и погибели предажь нас, ниже да потопит нас буря водная, — громыхал голос с амвона, поднимался к обшитому тесом куполу и густел там, стекал вниз по стенам, заливая беззащитные людские души. И вот уже кто-то заплакал и упал на колени, и толпа зашаталась, заныла, подхватила ритм.

И Умнику вдруг остро, невыносимо захотелось поддаться наконец и позволить себе почувствовать такой же ясный восторг и ужас, такую же простоту жизни и своё перед ней ничтожество. Но могучая многоголосая ария вдруг споткнулась, захлебнулась на полусловие, дальний край толпы дрогнул и рассыпался. Там творилось что-то нехорошее, что-то другое.

Он поднялся, трезвея и стыдясь, и заработал локтями, убираясь поближе, уже снова свободный наблюдатель. Очевидец, а не участник.

Из-за спины нечесанных макушек он поначалу разглядел только опрокинутое женское тело, босую ногу, со скрюченной в судороге ступнёй и задравшийся подол, и даже успел подумать

«Ого! Молитвенный экстаз! Молодец, Симпатий! Такого у нас ещё не было». И только когда закричал Кузнец, сердито, матерно, а люди попятились и отхлынули, он узнал вдруг синее Белкино платьице, лопнувшее по шву.

Девочка лежала на нечистом полу, раскинув тонкие коленки, похожие на сломанную куклу, и он бросился было поднимать её. Но тут она дернулась, выгнулась и забилась, царапая ногтями землю и колотясь головой, и он наконец увидел её лицо — искажённое, закатившиеся под лоб глаза и прокушенные губы. Полторы ужасных, беспомощных минуты он просидел рядом, не решаясь ни сдвинуть её, ни перевернуть. А потом горлом у неё пошла пена, густая и розовая, как сахарная вата, и все закончилось. На руках у него осталось маленькое тело, бессильное и мокрое от пота. Девочка дышала слабо, едва слышно, но она была жива, и нужно было поскорее унести её отсюда. Он обхватил её покрепче и попытался встать, но не смог. Ноги не слушались, сердце бухало в горле.

— А ну, посторонись, — сказал Кузнец. — Уйди, говорю, я сам.

Он склонился, легко подхватил жену на руки и понёс к выходу. И тогда старик тоже сумел подняться и заковылял следом. За спиной у него стояла мёртвая, непроницаемая тишина, как будто в крошечной церкви никого не было.

V

Староста пришел часа через два. В этот раз он не стучал, а просто толкнул дверь, просочился в избу и зарыскал глазами по углам.

— Померла? — спросил он.

— Живая, — сказал Кузнец с вызовом, поднимаясь навстречу.

И Староста тут же закивал, засуетился:

— Ну, вот и я говорю — отлежится, баба молодая. Ишь, как её цепануло… Батюшка велел передать, что не сердится, с пониманием. Бывало такое, говорит, — исступление. Молитва, она из человека дух вышибает. Я и сам едва на ногах удержался…