Всю жизнь ему словно бы дышала в затылок какая-то тварь. Безмозглая тварь, олицетворение неудач и отчаяния. Как бы он ни старался, она всякий раз нагоняла его и сталкивала в хаос. "Неужели она опять идет по моему следу?" — спросил себя Доминик.
Сегодня. Сегодня она вновь попытается запугать его, заставить сбежать.
А он так устал, так устал убегать…
…Убегать от своих хрупких детских грез, от катастроф своего отрочества и незаладившейся зрелости. Отец твердил, что все люди на свете делятся на два сорта — Добытчиков и Лохов. По мнению отца, его сын принадлежал, безусловно, ко второй группе.
Сейчас, в тридцать два года, Доминик был вынужден признать: старик не ошибался. Его биография являла собой изодранное лоскутное одеяло, сотканное из мук и поражений. Отслужив в армии, он скитался по стране, хватаясь за любую работу, которая не требовала специальных навыков.
Отупляющая сезонная работа на нефтепромыслах в Лаббоке, в доках Билокси, на бирмингемских заводах. Десять лет прошлялся, как цыган. Как цыганский лох.
Когда-то, еще в юности, Доминик пытался доискаться, почему же все на свете всегда выходит ему боком. Внешностью его Бог не так чтоб обделил: густые черные волосы, ясные голубые глаза.
Да и голова у него работала. Раньше он читал массу комиксов и книг, а по субботам обязательно ходил в кино. Он даже спектакли иногда смотрел — в прежние времена, когда по телевизору шли прямые трансляции из театров.
Но после того, как он ушел из дома, ни разу ни оглянувшись, вся его жизнь покатилась под откос. Промыкавшись десять лет, он задумался, не следует ли вернуться домой и начать все с нуля. Письму, извещавшему о смерти его отца, исполнилось к тому времени уже пять лет. На похороны Доминик не поехал. Даже не ответил матери на письмо — и теперь его мучила совесть.
Терзаемый смутными угрызениями, он уволился с буровой и поехал автостопом на Восточное побережье через Юг. Пересек Луизиану и Миссисипи, Алабаму и Джорджию.
Как-то вечером он сидел в придорожном баре где-то под Атлантой, пил кружками "Будвейзер" и смотрел, как сидящий рядом элегантный субчик пытается утопиться в сухом мартини. Как водится в барах, они разговорились. Немолодой и явно преуспевший в жизни, этот субчик выглядел белой вороной в придорожном шалмане.
Доминик упомянул, что едет домой, возвращается в город, где родился. Щеголь захохотал и заплетающимся языком обозвал Доминика "Томасом Вулфом". Доминик поинтересовался, кто это такой. "Неужели не помните? — удивился щеголь. — Это ведь он сказал "Домой возврата нет" и, чтобы это доказать, написал толстую, донельзя занудную книгу".
Что щеголь не просто так болтал языком, Доминик понял, лишь оказавшись на родине. То был крупный город на побережье Атлантики. За время отсутствия Доминика он страшно изменился. Памятные приметы местности точно сквозь землю провалились; улицы казались холодными, чужими.
Несколько дней он не решался вернуться в свой родной район, чтобы после долгой разлуки вновь встретиться с матерью. Набирался храбрости…
Но вот он созрел. Вышел к знакомому перекрестку. Нет, он не спутал адрес. Но дома своего не нашел.
Вся улица целиком — все беспорядочное, клаустрофобное скопление тесно прижавшихся друг к другу многоквартирных домов, коттеджей и одноэтажных магазинов — была стерта с лица земли. Программа реконструкции города обрушилась на квартал, смолола в порошок все кирпичи и известку, все до одного воспоминания.
На месте улицы высилось чудовищное здание — монолит из стекла, стали и железобетона с вывеской "Барклайский театр". Вначале Доминик возненавидел его, как оккупанта. Этот неуклюжий немой колосс не оставил камня на камне от его прошлого, занял место, где когда-то стоял крохотный домик Доминика. Похоже, этот самый Томас Вулф был не дурак.
Но поразмыслив, Доминик пришел к выводу, что это просто ирония судьбы. Это надо же, чтобы именно театр раздавил всю память Доминика о детстве и юности!
Обхохочешься.
После визита в родной квартал Доминик попытался разыскать мать, но так и не нашел. Она исчезла, и в каком-то смысле Доминик даже обрадовался. Уж очень ему не хотелось предстать перед ней человеком, у которого нет будущего — а теперь и прошлого. Невесть почему Доминик решил остаться в городе — поселился в христианской церкви, а на жизнь зарабатывал поденной работой.
Незаметно пришло лето. Доминик не обзавелся друзьями, не нашел постоянной работы, бросил разыскивать мать. Он читал библиотечные книги, ходил в кино на утренние сеансы и жил один, наедине со своими разбитыми мечтами. Иногда он прогуливался по своему прежнему району, словно надеясь хоть одним глазком увидеть свой дом. И всякий раз останавливался под одним и тем же фонарем, созерцая сверкающую тушу Барклайского театра.
Это здание чем-то влекло его — в запертой комнате его души просыпались давние мечты. Однажды, увидев в газете объявление: "Барклайский театр приглашает на работу ночного сторожа с выполнением обязанностей дворника", он бегом бросился на собеседование.
Его взяли с испытательным сроком, но Доминика это не смутило. Он старался вовремя приходить на работу и скрупулезно выполнять свои обязанности. День ото дня он чувствовал, что в его сердце растет нежность к "Барклайке"; театр стал для него тихой гаванью, олицетворением покоя. В этом месте он мог ужиться со своими былыми грезами.
Когда его трудолюбие вознаградилось штатной должностью и прибавкой к зарплате, Доминик страшно обрадовался. Он стал приходить заранее и смотреть спектакли, выучил жаргон, на котором изъяснялись рабочие сцены, актеры и режиссеры. Театральные условности стали для него реальностью; он вслушивался сердцем в великие трагедии, смеялся над остроумными комедиями.
Но больше всего он любил поздний вечер, когда толпы рассеивались. Он шел в зрительный зал и, слушая, как потрескивают, остывая, лампы, размышлял о сегодняшнем спектакле — сравнивал его с другими, сопоставлял со своей версией смысла, вложенного в пьесу драматургом. Впервые в жизни он был счастлив.
Но вдруг что-то изменилось. Ощущение чужого присутствия таилось в каждом темном углу и все нарастало, нарастало…
…и сегодня он почувствовал, что больше не может терпеть. "Беги отсюда без оглядки", — звучал в его голове вкрадчивый голосок инстинкта самосохранения.
"Нет, — спокойно сказал он себе, — Больше никаких побегов. Завязываю".
Точно гигантский, занесенный кузнецом молот, над Домиником нависал балкон. Он прошел в партер и прислушался к темноте. Покатый проход между рядами вел вниз, к сцене. Занавес был поднят, драпировки — раздернуты, открывая взгляду декорации текущей постановки. Медленно толкая пылесос по толстой ковровой дорожке, Доминик отметил про себя, что в театре стоит всем сумракам сумрак. Светящаяся табличка "Выход" на дверью казалась тусклой и далекой.
Ряды кресел окружали его со всех сторон, точно притаившееся во мраке стадо округлых тварей.
Доминику почудилось, что он заперт в театре, как в склепе, в темной пустой гробнице. Он понял, что здесь есть кто-то еще. В его желудке точно кислота вскипела. Горло пересохло, как натертое мелом.
Он перевел взгляд с пустых кресел на сцену — и заметил: что-то не так. Что-то неладно.
Сейчас шел "Путь вашей жизни" Сарояна, и декорации изображали салун в Сан-Франциско под названием "У Ника". Но со вчерашнего дня эти декорации куда-то исчезли Их вдруг взяли и заменили. Доминик знал, что такого просто не может быть — ведь "Путь" шел и сегодня, и пойдет завтра — однако, вглядываясь в сумрак, он отчетливо различал совсем иные декорации.
Подойдя поближе — и привыкнув к тусклому свету, источаемому указателями "Выход", — Доминик рассмотрел декорации в подробностях. То была убогая гостиная с серыми стенами. Сбоку — ниша, служащая кухней.
Уныло-зеленые кресла, укрытые кружевными накидками, коричневый диван в серебряную полоску, стеклянный журнальный столик, бар красного дерева, на котором стоял древний телевизор "Эмерсон" с крохотным экраном.