Какой план?

Я не могу открыть его тебе. План секретный. Совершенно секретный. Ты и представить себе не можешь, сколь ко людей хотело бы узнать о нем. Любой предприниматель охотно расстался бы с немалой толикой своего капитала за один намек, но увы, на то она и тайна за семью печатями. Взять хотя бы, к примеру, Хэнка Реардэна, которым ты так восхищаешься. – Он усмехнулся, представив себе будущее.

Джим, – спросила она, опасаясь, что догадалась, каков характер его усмешки, – почему ты ненавидишь Хэнка Реардэна?

Я его не ненавижу! – Он резко повернулся к ней, лицо его по непонятной причине стало озабоченным, даже испуганным. – Я никогда не говорил, что ненавижу его. Не волнуйся, он одобрит план. Все одобрят. Он же всем на пользу. – Голос его звучал почти просительно. Шеррил с горечью осознала, что он лжет, но просьба в голосе звучала искренне, словно он отчаянно старался успокоить, разубедить ее, но не в том, о чем он ей сказал.

Она заставила себя улыбнуться.

– Да, Джим, конечно, – ответила она, сама не зная, какое инстинктивное чувство руководит ею в этом невероятном хаосе переживаний и заставляет ее говорить так, будто это она должна успокаивать и разубеждать его.

Он ответил ей почти улыбкой, почти благодарным выражением на лице.

– Я не мог не высказаться перед тобой сегодня. Мне на до было рассказать тебе. Я хотел, чтобы ты знала, с какими проблемами я имею дело, какими делами ворочаю. Ты все время заговариваешь о моей работе, но тебе не понять, она много больше, чем ты можешь себе представить. Ты дума ешь, что управлять дорогой – это только укладывать рельсы, грузить вагоны и вовремя отправлять поезда. Это было бы слишком просто. Это может любой мой подчиненный. На деле же сердце железной дороги – в Вашингтоне. Моя работа – политика. Да, политика. Решения на уровне всей страны, которые касаются всех и вся. Несколько слов на бумаге, указ – и меняется жизнь каждого человека в любом уголке страны, будь то жалкая трущоба или роскошные апартаменты.

Да, Джим, – сказала она; ей хотелось верить, что он и в самом деле занимает высокое положение в загадочных далях Вашингтона.

Вот увидишь, – говорил он, расхаживая по комнате. – Думаешь, они всемогущи, эти промышленные гиганты, которые так ловко управляются с производством металла и двигателей? Их приструнят! Им дадут укорот! Их по ставят на колени! Их… – Он заметил, как она смотрит на него. – Все это мы делаем не для себя, конечно, – торопливо и сердито вставил он, – а для народа. Вот в чем разница между бизнесом и политикой, мы не преследуем корыстных целей, нами руководят не личные эгоистические мотивы, мы не гонимся за выгодой, не тратим жизнь на то, чтобы на жить капиталы. Нам этого не надо. Вот почему на нас клевещут, почему нас не понимают все, кто гонится за прибылью; им не понять, что есть духовные мотивы, нравственные идеалы, что есть… Мы ничего не могли поделать! – вдруг возопил он, резко наклонившись к ней. – Нам пришлось принять этот план! Надо было остановить падение производства! У нас не было выбора!

Казалось, он дошел до предела. Она не могла понять, хвастается он или умоляет о прощении, ликует или ужасается.

Джим, хорошо ли ты себя чувствуешь? Может быть, ты слишком много работал и переутомился?..

Я здоров как никогда! – отмел он ее заботу и про должал вышагивать по комнате. – Конечно, я много работаю. Не знаю, кто может работать больше. Моя работа значит много больше, чем потуги всех этих меркантильных технарей и управленцев вроде Реардэна и моей сестрицы. Пусть специалисты строят дороги, а технологи налаживают процессы, потом приду я и все на рушу одним махом, вот так! – Он взмахнул рукой. – Я сломаю им хребет!

Тебе нравится ломать хребты? – вся дрожа, прошептала она.

Этого я не говорил! – взревел он. – Что ты выдумываешь? У меня и в мыслях не было ничего подобного!

Прости, Джим! – задохнулась она, сраженная и своим подозрением, и ужасом в его глазах. – Просто я никак не пойму, но… теперь я понимаю, что не должна досаждать тебе вопросами, когда ты так устал, – она отчаянно старалась переубедить себя, – когда у тебя столько забот… столько важных дел… проблем, которые выше моего пони мания…

Таггарт весь обмяк, расслабился; подойдя к ней, он бессильно рухнул на колени и обхватил ее руками.

– Ах ты бедная моя дурочка! – нежно сказал он.

Она прижалась к нему, движимая чем-то вроде нежности и, должно быть, жалости. Но он поднял голову, чтобы взглянуть ей в лицо, и ей показалось, что в его глазах она увидела удовлетворение, смешанное с презрением, будто какой-то особой данной ей властью она отпустила ему грехи, но обрекла на проклятие себя.

Бесполезно – обнаружила она в последовавшие затем дни – внушать себе, что многое недоступно ее разумению, что ее долг верить ему, что любовь и есть вера. Ее сомнение росло, сомнение в его непонятной работе и роли в управлении дорогой. Странным образом оно росло в прямой зависимости от ее стараний внушить себе, что верить в него является ее долгом. Однажды бессонной ночью она поняла, что ее старания исполнить этот долг сводились к тому, что она должна отходить в сторону, когда люди обсуждали его работу, не читать газеты, если в них упоминалось о его дороге, вообще не воспринимать никаких свидетельств, фактов и, тем более, противоречий. У нее перехватило дыхание, и она замерла перед вопросом: что же это – вера против истины? И тогда, осознав, что в значительной мере ее старание поверить диктовал страх перед знанием, она отправилась на поиски истины с более твердым, чистым и спокойным сознанием своего права на истину, чем мог ей дать самообман слепого супружеского долга.

Долго искать не пришлось. Уклончивые ответы служащих на ее как бы случайные вопросы, нежелание говорить по существу, их напряженность при упоминании имени босса, явное нежелание ввязываться в обсуждение его деловых качеств – все это не сообщало ей ничего конкретного, но означало самое худшее. Рабочие проявили большую откровенность – стрелочники, проводники, обходчики, все, кто ее не знал и с кем она затевала якобы случайный разговор.