На этом шутки обычно и заканчивались — добавить что-либо еще смельчаков не находилось. Старуха Мокких могла только покоситься на такого героя, прищурив сперва один глаз, затем другой, а непрерывное подрагивание при этом бородавки свидетельствовало о напряженном поиске в мрачных потемках души проклятия, наиболее уместного и действенного для данного случая, и если жертва оказывалась натурой впечатлительной, то очертя голову пускалась наутек, не дожидаясь произнесения роковых слов, способных омрачить самое безоблачное будущее. Старуху Мокких в квартале боялись по-настоящему, и не одни только малые дети — под ее горящим взором отводили глаза даже самые смелые и искусные в своем ремесле ведуньи.
Миссис Мокких была в некотором роде ведьмой-старостой нашего квартала. Заговоры и заклинания, которыми она оперировала с необычайной легкостью, восходили к седой дохристианской древности, ко временам процветания вавилонского гетто и эпохе Второго Храма, а использовала она их творчески — в обновленных и оттого еще более устрашающих формах.
Когда нам пришлось перебраться в квартиру прямо над ней, мама поначалу всячески пыталась избегать прямых столкновений. Никаких ударов мячом об пол в кухне, никакого хлопанья дверьми. Боже упаси прыгать и бегать по квартире! Даже по лестнице, и то приходилось взбираться почти что украдкой. Мать же моя тем временем вполне успешно осваивалась в новом для себя ремесле, набирала силу, смелея с каждым днем, прямо на глазах. Но лишь до определенных пределов, на уровне заурядного-уличного ведьмовства. Беспокоить соседку снизу она опасалась по-прежнему. Стоило кому-нибудь случайно обронить на пол вилку, как мама тревожно покусывала губы: «Не приведи Господь, еще эта чума внизу услышит!»
Но вот настал наконец тот знаменательный день, когда мы вдвоем с мамой собрались чуть ли не в полярную экспедицию — предстояло навестить родню в самом отдаленном уголке Бронкса. После тщательного мытья, при котором вместе с грязью с меня едва не содрали всю кожу, я был торжественно облачен в недавно приобретенный с пасхальной скидкой голубой саржевый костюмчик, весьма и весьма нарядный. Гардероб мой дополняли ослепительно сияющие кожаные башмаки и безукоризненно накрахмаленный тугой воротничок. Завершающий штрих — полыхающий на груди алый галстучек. Такой цвет мама выбрала для меня отнюдь не случайно — каждый несмышленыш в нашем квартале знал, что именно ярко-красный непереносим для ока Сатаны, обжигает гаду сетчатку.
Едва только мы с мамой ступили на крыльцо, как к подъезду подгребла старуха Мокких со своей старшей дочкой Пирл, настоящей страшилой из сказки, обе нагруженные тяжелыми магазинными авоськами. Мы прошмыгнули мимо них без разговоров, но задержались возле стайки маминых приятельниц на тротуаре. Пока мать справлялась о переменах в расписании движения пригородных поездов, я точно заправский щенок успел вынюхать содержимое продуктовых пакетов — в нос шибануло луком, чесноком, прочей суповой зеленью и, кажется, еще курятиной.
Случайно брошенные взгляды ничуть меня не задевали — лишь более пристальное внимание к вертящемуся под ногами дитяти могло привести к немедленному и убийственному возмездию. Вообще, уличное разглядывание считалось сродни лести — если только не слишком привлекало к избранному для подобных экспериментов субъекту внимание ангела смерти.
Я заскучал; зевнув во весь рот, до хруста за ушами, подергал маму за рукав. Обернувшись затем, поймал изучающе прищуренный взгляд ведьмы-старосты, устремленный с самой верхней ступеньки парадного. Старуха Мокких скалилась щербатой и оттого ужасающе нежной улыбкой.
— Что за чудный малыш, глянь-ка, Пирли! — загнусавила она, обращаясь к дочери. — Такой весь сладенький, цимес[3] , а не ребенок! А уж какой принаряженный!
Мама определенно это услыхала — покрепче сжав мою ладошку, она вся подобралась. Но оборачиваться, чтобы нанести ответный удар, не спешила — к очевидному разочарованию приятельниц, оцепеневших в сладостном предвкушении свары. Задираться со старухой Мокких без крайней нужды вряд ли стоило. И теперь вся компания в томительной тревоге ожидала, закончится ли еще ее комплимент установленной для мирных сношений формулой: «а лебн ойф эм» — чтоб он так жил!
Видно, мне первому стало ясно, что нет, не закончится. Или же просто самому захотелось блеснуть перед публикой. И я поспешил продемонстрировать всем, с каким образованным ребенком имеют они дело — пальчики свободной ладошки сами собой сложились в известный отводящий порчу знак, который я ничтоже сумняшеся и адресовал своей словоохотливой поклоннице.
Несколько долгих мгновений старуха Мокких сузившимися глазками молча обозревала выставленную фигу.
— Чтоб эта шкодливая ручонка отсохла напрочь, — продолжила она тем же скрипучим елейным голоском. — Чтоб один за другим сгнили все гадкие пальчики и отсохла ладошка. Когда же поганая ладошка отвалится, пусть гниение да не остановится. Пусть перейдет сперва на локоток, затем дойдет до плечика. Чтоб вся ручонка, которой ты показал мне фигу, отвалилась и лежала под ногами, разлагаясь и смердя, и чтоб на весь остаток своей безрадостной жизни ты запомнил, каково это — показывать фиги мне!
Мы с матерью внезапно остались в абсолютном одиночестве — приятельниц как ветром сдуло с тротуара. Не то чтобы они улизнули совсем, но отступили под старухины причитания на почтительное расстояние и ахали теперь в отдалении.
Но мать — мать медленно повернула побелевшее лицо к разбушевавшейся Мокких и — в последней надежде уйти с миром — попыталась погасить пламя разгорающегося сражения.
— Постыдилась бы, старая! — воскликнула она. — Ребенку нет еще и пяти. Немедленно забери свои слова обратно!
Ведьма цинично сплюнула на ступеньку:
— Чтоб мое проклятие стало вдесятеро сильнее! В десять и в двадцать и в сто раз сильнее! Чтоб он иссох, чтоб он заживо сгнил! Ручки, ножки, легкие, животик… Чтоб харкал одной лишь желчью и кровью, чтоб рвало его непрерывно и ни один в мире доктор был не в силах помочь…