— Тебе понравились стихи? Не слушала? Ты о чем–то думала?

— Да… Об одном товарище по имени Николай.

— Любопытствую, какие мысли навевает фигура скромного литератора?

— Я не склонна к шуткам. Что я знаю о тебе, скромный литератор? Налетел вихрем. И все пошло ходуном.

Поворот был неожиданным для Бахарева. Ему казалось, что максимум необходимых сведений о себе он в разное время по разным поводам уже сообщил Марине, Студент заочного факультета литинститута. Сейчас пишет повесть. В Сибири, в альманахе, несколько лет назад опубликовавшем первые стихи молодого поэта, принят новый цикл. Так что теперь он при деньгах и может позволить себе заняться повестью. В этой версии была и доля правды. Пожалуй, он может поведать Марине кое–какие подробности, отнюдь не вымышленные.

— Ну что же, Марина, будем исповедоваться?

Она ничего не ответила и вызов настроиться на шутливый лад не приняла. Наступило тягостное молчание, на этот раз его нарушила Марина.

— По–настоящему я испытала чувство любви только один раз, и оно было безжалостно растоптано…

— Кем? Как?

— Вадим был студентом Института международных отношений, а я… Для него я была переводчицей из «почтового ящика»… Я скрыла, что судьбе угодно было сделать меня санитаркой детского сада. Хотя тогда я была благодарна и за эту милость. Мама находилась далеко, а отец…

Марина продолжала, но говорила так, будто взвешивала каждое слово.

— Ну что же, будем, как ты изволил выразиться, исповедоваться… «Ты слушать исповедь мою сюда пришел, благодарю. Все лучше перед кем–нибудь словами облегчить мне грудь». — Марина исподлобья посмотрела на Бахарева, потом иронически улыбнулась: — Видишь, меня тоже иногда заносит на поэтическую орбиту. Итак, про отца…

Она рассказывала долго, сбивчиво. Иногда умолкала, словно обдумывала что–то. Вздыхала и снова продолжала. И все о том, что уже известно Бахареву. Он с нетерпением ждал последней страницы этой тяжкой повести — скажет ли всю правду? И мысленно подстегивал ее: «Ну говори же. Дальше, дальше. Уж все испытания позади. Мама работает. Ты учишься…» Бахареву стало как–то не по себе, когда Марина обронила: «Вот и все». Он надеялся, что с ним она будет искренней до конца, что от него у нее не будет тайн… Странно все это. В чем тут дело — забывчивость или еще что–то?

А Марина продолжала:

— Прошло уже много лет, а мне и сейчас стыдно смотреть в глаза людям, знавшим нашу семью, когда он был с нами… — Она так и сказала об отчиме: «Он». — Но это так, между прочим. Я отвлеклась от главного. Впрочем, трудно сказать, что тут главное: отец или студент. А со студентом было так…

Они познакомились на танцах. Была любовь. Были цветы. Пылкие объяснения. Ресторан. Театры. Ее «ввели» в дом. Она с детских лет прекрасно знала немецкий, ставший для нее почти родным, и несколько хуже английский. И Вадим и его отец искренне верили в талант молодой переводчицы, блиставшей знанием немецкой литературы и искусства. Она говорила о Цвингере, о сокровищах Дрезденской галереи так, будто всю жизнь провела там в качестве экскурсовода, и так же легко, на память, цитировала дневники Гете о заслугах архитектора Георга Бера, творца купола знаменитой Фрауэнкирхе. Вадим принадлежал к числу тех нарциссов, для которых все эти обстоятельства играли немаловажную роль. Он недвусмысленно намекал девушке о своих далеко идущих намерениях. Просил Марину познакомить его с ее родителями. Она сочинила легенду об отце, погибшем на войне, о матери, вышедшей замуж за генерала и живущей на Курилах, где служит отчим. Впрочем, мать действительно находилась далеко от Москвы, и, кроме старухи тетки, опекавшей ее, у Марины никого не было.

Вадим оказался весьма настойчивым и однажды поздним летним вечером повел Марину в укромный уголок ближайшего и не очень–то популярного парка «местного назначения». Он честно признался, что есть там скамейка, где… Вадим не успел закончить своего признания, ибо тут же получил звонкую пощечину. Молодой человек не растерялся, попытался все повернуть на шутливый лад: «Нас не поняли». Потом извинялся, целовал ручки, клялся, лепетал что–то. А Марина сказала тогда лишь пять слов: «Мой девиз: все или ничего». Роман, однако, продолжался. Но однажды в. доме Вадима девушка лицом к лицу столкнулась с женщиной, ребенок которой ходил в детский садик, где она работала. Тайное стало явным. Марина призналась во всем. Рассказала и про мать и про отца. Как разыгрались события дальше, нетрудно догадаться. Вадим шарахнулся от нее, словно от прокаженной.

— Вот тебе и конец моей первой любви.

— А второй не было? — Бахарев ждал ответа, следя за малейшими изменениями ее лица.

Марина ничего не ответила, а Николай не допытывался.

— Теперь, кажется, моя очередь исповедоваться. Удивительное совпадение обстоятельств — я ведь тоже был отвергнут. Причина, правда, несколько иная. У меня действительно родители погибли во время войны — оба были на фронте. Меня воспитывала бабка. А потом я убежал от нее и попал в компанию, которую принято называть дурной. Поймали. Хотели отправить в колонию. Но при обыске бригадмилец изъял из моего кармана тетрадку со стихами. Листает тетрадку и спрашивает:

— Чьи?

— Мои.

— Скажи, пожалуйста. Давно ли, малый, стихами балуешься?

— Я не балуюсь, а пишу. Про красивую жизнь…

Бригадмилец улыбнулся:

— Пишешь про красивую жизнь, а сам…

— Так то ж стихи. А жрать–то хочется…

Слово за слово, и бригадмилец предложил лейтенанту милиции оставить парня на его попечении: «Я в газете работаю… Может, из парня толк выйдет». Посмеялись, пошутили и утром привели меня в редакцию газеты. Показали мой стих местному Есенину. Тот прочел, поморщился и сказал: «Стихи дрянь, но у парня, кажется, есть искра божья». Определили меня в типографию учеником линотиписта. Долго отливал я в свинцовые строки чужие стихи, пока не пришел праздник и на мою улицу — собственноручно набирал я свои вирши. Ту газету, где напечатали их, храню до сих пор.

Бахарев рассказывал, как всегда, с юмором. Была и любовь, принесшая ему много обид и разочарований. И была похожая ситуация. Выдавая себя за журналиста, поэта, он забыл что город–то небольшой, тут все и всё друг про друга знают. Когда любимой девушке стало известно, что он всего–навсего ученик линотиписта да еще с сомнительным прошлым, она тут же отвернулась от него.

— Потом жалела. Я в нашем городе в первой пятерке очеркистов оказался. В Москву вызвали… Стихи мои напечатали. А поначалу мы с тобой на равных были — при пиковом интересе остались. Но я не горевал. А ты, Марина?

— Горевала. Я любила его. А потом обозлилась на всех. За что? Пока мама не вернулась, пока всю правду не установили. Пока ей орден не дали. Тот, к которому еще на войне представили…

— А сейчас тоже злишься?

— Иногда, когда вспомню. Или начнет кто–нибудь рану бередить. Ольга иногда меня допытывать начинает: почему я так поздно учиться пошла? Что ей сказать?

Разговор зашел об Ольге. Марина и в ее адрес шпильки пускает. И то в ней не нравится, и это…

— Почему же ты дружишь с ней?

— Тянется она к нашему дому. И мамина знакомая просила — приголубьте! Нот и голубим. К тому же подруга она и общем–то хорошая… В институте о ней говорят: душа нараспашку…

Так, разговаривая о том о сем, они дошли до Марининого дома. Было уже далеко за полночь, и обеспокоенная Анна Михайловна поджидала дочку у подъезда.

— Полуночники вы. Разве так можно. Позвонили бы. Кстати, тебя, Мариночка, весь вечер по телефону спрашивал кто–то. И в одиннадцать звонил. Извинился. Говорит, очень ты ему нужна.

— Кто это?

— Не назвался. Бархатистый голос.

— Странно. Завтра позвонит. Кто ищет, тот найдет. Да, Коля, не забудь, завтра у Ольги п институте вечер. Вся наша компания собирается. Придешь?

— Обязательно.

Студенческий джаз играл нечто такое, что в одинаковой мере устраивало любителей твиста и танго. Бахарев подошел к Марине и галантно раскланялся: «Разрешите пригласить». Какие–то неведомые течения оттеснили их в угол зала, подальше от молодых парней и девушек, добросовестно работавших руками и ногами. Марина, тряхнув золотистой копной волос, сказала: