Стучать в номер к чаду пришлось долго и громко. Потом за дверью зашлепали босые ноги, и сердитый сипловатый голос осведомился: какого дьявола?
— Откройте, Брюн, это я, Глебски, — сказал я.
Последовало короткое молчание. Затем голос испуганно спросил:
— Вы что, свихнулись? Три часа ночи!..
— Откройте, вам говорят! — прикрикнул я.
— А в чем дело?
— Вашему дядюшке плохо, — сказал я наугад.
— Ну да?.. Постойте, дайте штаны надеть…
Шлепанье босых ног удалилось. Я ждал. Потом ключ в замке повернулся, дверь распахнулась, и чадо шагнуло через порог.
— Не так быстро, — сказал я, придерживая его за плечо. — Ну-ка, зайдемте в номер…
Чадо явно еще не проснулось до конца и поэтому не проявило особенной строптивости. Оно позволило вернуть себя в номер и усадить на разоренную кровать. Я сел в кресло напротив. Несколько секунд чадо смотрело на меня сквозь свои огромные черные очки, и вдруг пухлые розовые губы его задрожали.
— Так плохо? — шепотом спросило оно. — Да не молчите же, скажите что-нибудь наконец!
С некоторым удивлением я был вынужден признать, что это дикое существо, по-видимому любит своего дядю и боится за него. Я достал сигарету и сказал, закуривая:
— Нет, ваш дядя жив и здоров. Речь пойдет о другом.
— Но вы же сказали…
— Ничего я не говорил, вам приснилось. Вот что: быстро и немедленно говорите. Когда вы расстались с Олафом? Ну, живо!
— С каким Олафом? Чего вам от меня надо?
— Когда и где вы в последний раз видели Олафа?
Чадо помотало головой.
— Ничего не понимаю. При чем здесь Олаф? Что с дядей?
— Дядя спит. Дядя жив и здоров. Когда вы в последний раз виделись с Олафом?
— Да что вы затвердили одно и то же? — возмутилось чадо. Оно постепенно приходило в себя. — И чего вы вообще вперлись ко мне посреди ночи?
— Я вас спрашиваю…
— А мне на вас плевать! Убирайся отсюда, а то я дядю позову! Фараон чертов!
— Вы танцевали с Олафом, а потом ушли. Куда? Зачем?
— А вам-то что? Невесту приревновал?
— Хватит болтать, скверная девчонка! — гаркнул я. — Олаф убит! Я знаю, что ты — последняя, кто видел его живым! Когда это было? Где? Живо! Ну?
Наверное, я был страшен. Чадо отшатнулось и, словно защищаясь, вытянуло руки ладонями вперед.
— Нет! — прошептало оно. — Что вы? Что вы?..
— Отвечайте, — сказал я спокойно. — Вы вышли с ним из столовой и направились… Куда?
— Н-никуда… просто вышли в коридор…
— А потом?
Чадо молчало. Я не видел его глаз, и это было непривычно и неудобно.
— А потом? — повторил я.
— Позовите дядю, — сказало чадо твердо. — Я хочу, чтобы здесь был дядя.
— Дядя вам не поможет, — возразил я. — Вам поможет только одно — правда. Говорите правду.
Чадо молчало. Оно сидело, съежившись, на кровати под большим рукописным плакатом «Будем жестокими!» и молчало. Потом из-под черных очков по щекам потекли слезы.
— Слезы тоже не помогут, — сказал я холодно. — Говорите правду. Если вы будете лгать и изворачиваться, — я сунул руку в карман, — я надену на вас наручники и отправлю в Мюр. Там с вами будут говорить совсем уже посторонние люди. Дело идет об убийстве, вы понимаете это?
— Я понимаю… — едва слышно пролепетало чадо. — Я скажу…
— Правильное решение, — одобрил я. — Итак, вы с Олафом вышли в коридор. Что было дальше?
— Мы вышли в коридор… — повторило чадо механически. — А дальше… дальше… Я плохо помню, память у меня паршивая… Он что-то сказал, а я… Он что-то сказал и ушел, а я… это…
— Никуда не годится, — сказал я, покачав головой. — Попробуйте снова.
Чадо с хлюпаньем утерло нос и полезло рукой под подушку. За носовым платком.
— Ну? — сказал я.
— Это… это стыдно, — прошептало чадо. — И противно. А Олаф мертвый.
— Полиция, как и медицина, — наставительно произнес я, ощущая огромную неловкость, — не признает таких понятий, как «стыдно».
— Ну ладно, — сказало вдруг чадо, гордо вздернув голову. — Дело было так. Сначала шутки: жених и невеста, мальчик или девочка… ну, вроде как вы со мной обращались… Он тоже, наверное, принял меня неизвестно за что… А потом, когда мы вышли, он принялся меня лапать. Мне стало противно, и пришлось дать ему по морде… по лицу…
— Ну? — сказал я, не глядя на него.
— Ну, он обиделся, обругал меня и ушел. Может быть, я, конечно, зря, может, и не надо было давать волю рукам, но он тоже был хорош…
— Куда он ушел?
— Да откуда мне знать? Стану я смотреть, куда да зачем… Ушел по коридору… — Чадо махнуло рукой. — Не знаю куда.
— А вы?
— А я… А что — я? Все настроение пропало, противно, скукотища… Одно и оставалось — пойти к себе, запереться и напиться до чертиков…
— И вы напились? — спросил я, осторожно потягивая носом и исподволь оглядывая номер. Кавардак в номере был страшный, все было разбросано, все валялось кое-как, а стол был завален длинными полосами бумаги — лозунгами, как я понял. Вешать на дверях у полицейских чиновников… Спиртным действительно попахивало, а на полу у изголовья постели я заметил бутылку.
— Ну, натурально, я же говорю вам!
Я наклонился и взял бутылку. Бутылка была основательно почата.
— Драть вас некому, молодой человек, — сказал я, ставя бутылку на стол, прямо на лозунг «Долой обобщения! Да здравствует мгновение!». — Вы потом все время сидели здесь?
— Да. А что делать? — Чадо по-прежнему, видимо, по старой привычке, старательно избегало родовых окончаний.
— А когда вы легли спать?
— Не помню.
— Ну хорошо, предположим, — сказал я. — А теперь подробно опишите все ваши действия с того момента, как вы вышли из-за стола, и до того момента, как вы с Олафом удалились в коридор.
— Подробно? — спросило чадо.
— Да, со всеми подробностями.
— Ладно, — согласилось чадо, показав мелкие, острые, до голубизны белые зубы. — Значит, доедаю я десерт. Тут подсаживается ко мне пьяный инспектор полиции и начинает мне вкручивать, как я ему нравлюсь и насчет немедленного обручения. При этом он то и дело пихает меня в плечо своей лапищей и приговаривает: «А ты иди, иди, я не с тобой, а с твоей сестрой…»
Я скушал эту тираду, не моргнув глазом. Надеюсь, лицо у меня было достаточно каменное.
— Тут, на мое счастье, — продолжало чадо злорадно, — подплывает Мозесиха и хищно тащит инспектора танцевать. Они пляшут, а я смотрю, и все это похоже на портовый кабак в Гамбурге. Потом он хватает Мозесиху пониже спины и волочет за портьеру, и это уже похоже на совсем другое заведение в Гамбурге. А я смотрю на эту портьеру, и ужасно мне этого инспектора жалко, потому что парень он, в общем, неплохой, просто пить не умеет, а старый Мозес тоже уже хищно поглядывает на ту же портьеру. Тогда я встаю и приглашаю Мозесиху на пляс, причем инспектор рад-радешенек — видно, что за портьерой он протрезвел…
— Кто в это время был в зале? — сухо спросил я.
— Все были. Олафа не было, Кайсы не было, а Симонэ наяривал в бильярд. С горя, что его инспектор отшил.
— Так, продолжайте, — сказал я.
— Ну, пляшу я с Мозесихой, она ко мне хищно прижимается — ей ведь все равно кто, лишь бы не Мозес, — и тут у нее что-то лопается в туалете. Ах, говорит она, пардон, у меня авария. Ну, мне плевать, она со своей аварией уплывает в коридор, а на меня набегает Олаф…
— Постойте, когда это было?
— Ну, знаете! Часы мне были ни к чему.
— Значит, госпожа Мозес вышла в коридор?
— Ну, я не знаю, в коридор, или к себе пошла, или в пустой номер — там рядом два пустых номера… Дальше рассказывать?
— Да.
— Пляшем мы с Олафом, он отсыпает мне разные комплименты — фигура, мол, осанка, мол, походка… а потом говорит: пойдемте, говорит, я вам что-то интересненькое покажу. А мне что? Пожалуйста, можно и пойти… Тем более что в зале ничего интересненького я не вижу…
— А госпожу Мозес вы в зале видите в это время?
— Нет, она у себя в сухом доке, заделывает пробоины… Ну, выходим мы в коридор… а дальше вам уже рассказано.