— Греби! — крикнул Фандорин лодочнику. — Теперь возьмём! Если не остался на дне — возьмём!

И, разумеется, взяли — спасаться бегством хитроумному Акробату было некуда. Он, впрочем, и не сопротивлялся. Пока жандармы вязали ему руки, сидел с отрешённым лицом, прикрыв глаза. С мокрых волос стекали грязноватые струйки, к рубашке прилипла зелёная тина.

— Вы сильный игрок, но вы проиграли, — сказал по-японски Эраст Петрович.

Арестованный открыл глаза и долго рассматривал инженера. Так и неясно было, понял он или нет.

Тогда Фандорин наклонился и произнёс странное слово:

— Тамба.

— Что ж, амба так амба, — равнодушно обронил Акробат, и это было единственное, что он сказал.

* * *

Молчал он и в Крутицкой гарнизонной тюрьме, куда его доставили с места задержания.

Вести допрос съехалось всё начальство — и жандармское, и военно-судебное, и охранное, но ни угрозами, ни посулами от Рыбникова не добились ни слова. Тщательно обысканный и переодетый в арестантскую робу, он сидел неподвижно. На генералов не смотрел, лишь время от времени поглядывал на Эраста Петровича Фандорина, который участия в допросе не принимал и вообще стоял поодаль.

Промучившись с упрямцем весь день до самого вечера, начальники велели увести его в камеру.

Камера была специальная, для особенно опасных злодеев. Ради Рыбникова приняли и дополнительные меры предосторожности: койку и табурет заменили тюфяком, вынесли стол, керосиновую лампу убрали.

— Знаем мы японцев, читали, — сказал комендант Фандорину. — Расшибёт себе башку об острый угол, а нам отвечай. Или керосином горящим обольётся. Пускай лучше при свечечке посидит.

— Если такой ч-человек захочет умереть, помешать ему невозможно.

— Очень даже возможно. У меня месяц назад один анархист, ужас до чего отпетый, две недели пролежал спелёнутый, как младенец. И рычал, и по полу катался, и пробовал башку об стенку расколотить — не желал на виселице подохнуть. Ничего, сдал голубчика палачу, как миленького.

Инженер брезгливо поморщился, бросил:

— Это вам не анархист. — И ушёл, чувствуя непонятную тяжесть на сердце.

Загадочное поведение арестанта, который вроде бы сдался, а в то же время явно не собирался давать показания, не давало инженеру покоя.

* * *

Оказавшись в камере, Василий Александрович провёл некоторое время за обычным для заключённого занятием — постоял под зарешеченным оконцем, глядя на кусочек вечернего неба.

Настроение у Рыбникова было хорошее.

Оба дела, ради которых он не остался на илистом дне Москвы-реки, а вынырнул на поверхность, были сделаны.

Во-первых, он убедился, что главная баржа, нагруженная восемьюстами ящиков, осталась необнаруженной.

Во-вторых, посмотрел в глаза человеку, о котором столько слышал и столько думал.

Кажется, всё.

Разве что…

Он сел на пол, взял коротенький карандаш, оставленный арестанту на случай, если захочет дать письменные показания, и написал японской скорописью письмо, начинавшееся обращением «Отец!».

Потом зевнул, потянулся и вытянулся на тюфяке во весь рост.

Уснул.

Василию Александровичу снился чудесный сон. Будто он мчится в открытом экипаже, переливающемся всеми цветами радуги. Вокруг кромешный мрак, но далеко, на самом горизонте, сияет яркий и ровный свет. На чудо-колеснице он едет не один, но лиц своих спутников не видит, потому что его взгляд устремлён только вперёд, к источнику быстро приближающегося сияния.

Спал арестант не долее четверти часа.

Открыл глаза. Улыбнулся, ещё находясь под впечатлением от волшебного сна.

Усталости как не бывало. Всё существо Василия Александровича наполнилось ясной силой и алмазной твёрдостью.

Он перечитал письмо отцу и без колебаний сжёг его на огне свечи.

Потом разделся до пояса.

Пониже левой подмышки у арестанта был прилеплен пластырь телесного цвета, замаскированный так ловко, что тюремщики его при обыске не заметили.

Рыбников содрал пластырь, под которым оказалась узкая бритва. Сел поудобней и стремительным круговым движением сделал надрез по периметру лица. Зацепил ногтями кожу, сорвал её всю, от лба до подбородка, а потом, так и не произнеся ни единого звука, полоснул себя лезвием по горлу.