– О! – поднял руку Митя. – Внимание. Изложи.

– Через баб! – коротко изрекла Соня… – Вы тут мудрите, а в соображение не взяли одну простую деталь в этой развеселой деревеньке Красовщина. Кому там хуже живется при единоличном хозяйстве – хозяину или хозяйке?

– Без тебя знаю, что бабе, – буркнул Иван Мойсенович. – Только они тебе колхозной погоды не сделают.

– Ух ты! – возмутилась Соня. – А вы, мудрецы, с ними разговаривали? То-то. А я поговорю. Мужик в хозяйстве с рассветом встает, а баба за два часа до рассвета. Ей надо корову доить, воду носить, поросенка кормить, снедать готовить. А потом вместе с мужиком на поле идти. Вечером он уже храпит на своей дерюге, а она ему портки стирает. И он еще после всего этого имеет право указывать жене, вступать ей в колхоз или не вступать! Да я сегодня как расскажу бабам, что видела в подмосковном колхозе насчет женского счастья, так они своим колеблющимся диктаторам глаза повыцарапывают.

– Ох-ох, как это у тебя все просто получается, – сказал Иван.

– Дискуссию закрываю! – объявил Дмитрий. – Сиди-ка ты, Иван, сегодня в райкоме, а в Красовщину отправимся я и комсомольский представитель лучшей половины человечества Софья Борисовна Курцевич.

Через полчаса легкая пролетка запылила по улице, а Лешка с Иваном отправились домой к Мойсеновичам.

Иван хромал впереди, а Лешка плелся за ним, как будто его тянули на веревочке.

В конце улицы стояла хлипкая серая хатка. Сидя на досках шаткого крыльца, девочка лет тринадцати чистила черные, пожухлые картофелины и кидала их в чугунок с водой. Она была очень похожа на Ивана. Лешку она встретила не совсем дружелюбным взглядом. В уголке двора маленький пацан раздувал костерик под таганком. Он тоже без особой радости взглянул на вошедших и сердито спросил Ивана:

– Кого привел?

Лешку покоробило. Гостеприимство – нулевое. Но Лешка ошибся. Пацан тут же подошел к нему, протянул руку и сказал:

– Меня жовут Варфоломей Жахарович Мойшенович. Ты меня жови полностью, а не Варька, как она обжывает. – Он мотнул нечесаной головой в сторону сестры. – Варька – это девчоночье имя. Иди, раждуй мне щепки, а то они шырые, а Пашка не дает больше шпичек. Я тебе дам жа это бляшку фрицевшкую. Твое как фамилие?

Лешка назвался, а сам подумал, что Пашка – это мальчишечье имя. Все-то здесь наоборот получается.

Девочка спокойно, как будто они давно знакомы, сказала:

– Ты пиджачок-то сними, а то извозишь. Варька врет о спичках – я не от жадности, а потому что он ими бухает. Еще пальцы себе оторвет. Раздуй там ему, а мне ножик наточи. Вон жерновок лежит.

Когда девочка подала ему ножик и подняла глаза, Лешка увидел, что они совсем не угрюмые, а просто очень черные. Он взял ножик, пошел и еще раз обернулся. Нет, они были не просто черные. Там все было черное и темное. И ресницы, и веки, и даже внизу под веками. Лешка споткнулся о кусок шершавого камня, понял, что это жерновок, и сел точить ножик.

– Ужин скоро, Прасковья? – спросил Иван, умываясь под жестяным рукомойником, прибитым прямо к стене хаты. – А то мне надо бы посидеть у телефона в райкоме. Там никто не остался.

– Варька придет за тобой, – обещала Паша. – Ты бы хлеба принес.

– Нет хлеба, хозяйка, – сердито сказал Иван. – Не привезли сегодня в магазин. Завтра получим муку по карточкам, сама испечешь.

– Завтра так завтра, – очень по-взрослому вздохнула Паша и оглянулась на Лешку. – Только вот гость-то как?

Лешка рассматривал железный немецкий крест, который благодарно выволок ему откуда-то из сарая чумазый Варька. Эмаль на орденском знаке потрескалась, краска слиняла, но орел со свастикой был виден отчетливо. Трофей – что надо!

В этот момент краем уха он услышал разговор о хлебе, и ему стало не по себе.

Он как сюда явился? С высокомерной рожей, изнывая от деревенской скуки. А они? Они попросту: костер раздуй, ножик наточи, фрицевский орден пацан сунул. А девчонка даже и не ломается, будто взрослая. Таких он еще не видел. Тут Лешка вспомнил, что они говорили о хлебе, и обозлился на себя всерьез. Они стесняются, что хлеба нет. Он что, аристократ какой? Он, может, побольше их ел картошки без хлеба. А то и лепешки из картофельной шелухи. Нашли кого конфузиться! Тем более что хлеб есть. Лежит в райкоме, в портфеле тети Сони. Две буханки. Он не знает точно, чей это хлеб, но раз там была Митина рубашка, то считаться тут особенно нечего. Лешка подошел к Ивану и изложил ему свои соображения насчет хлеба. Тот сказал «само собой» и отправился додежуривать в райком, а они остались во дворе доваривать картошку.

Вечерело. С утробным мычанием вплывали в улицу коровы. Их гнал парнишка чуть больше Варьки, в меховом полушубке и босиком. К забору подошло черно-белое рогатое животное и мордой открыло калитку. Лешка вежливо посторонился. Ни на кого не обращая внимания, пестрая корова чинно прошествовала через двор, мордой же ткнулась в дверь хлева и скрылась в его темноте.

– Как бульба сварится, тащите чугун в хату, – сказала Паша. – Я пойду доить Трижды.

– Доить… чего? – удивился Лешка.

– Корову нашу. Ее Трижды зовут. Смешно? Это у нее еще лагерное прозвище.

Лешке было смешно, но непонятно. Они с Варькой оттащили закопченный дымящийся чугунок в дом, поставили его на дощатый стол без клеенки, и Лешка пошел в хлев. Здесь из-под рук Паши чиркала в ведро белая жидкость. «Значит, так добывают молоко», – сообразил Лешка. Он умел спустить из радиатора полуторки воду, но процесс доения коровы наблюдал впервые в жизни. Присмотрелся и пришел к выводу, что доить ничуть не проще, чем управляться с радиатором. Хотя бы потому, что машина не двигается, а этот пестрый зверь без остановки мотает хвостом да и рогатую башку все время сует в сторону Паши.

Но девочка спокойно сидела на деревянном ящике, и только ее руки до локтей двигались в строгом и четком ритме: вверх – вниз. Светлые росинки пота выступили на тонкой шоколадной шее Паши. Потом она немножко отдыхала. Сидела на ящике и помахивала узкими ладошками. И рассказывала.

…Ночью пришли два парня из отряда и сказали, что им приказано немедленно эвакуировать семью Мойсеновичей в партизанский лагерь. За Неман. Есть сведения, что полицаям известно, где находится их Иван. Расстрелять семью могут в любой час.

Никакого скарба не собирали, только надели на себя все теплое, что было, и взяли годовалую телушку. Ее ровесника – годовалого Варфоломея – мать несла на руках. Шесть верст до реки прошли спокойно. Погрузились в две лодки. Телушка послушно легла на дно.

Но у того берега телка перестала быть покорной. Она взбрыкнула, накренив лодку, и кинулась грудью на свет фонаря, внезапно блеснувший из прибрежных кустов. Она так всегда поступала, если к ней в хлев приходили с фонарем: не терпела света, бьющего в глаза.

Она сшибла сидящего на носу лодки парня-партизана и шумно плюхнулась в камыш, где свет сразу потух и раздалась крепкая ругань, перешедшая в оханье. Потом телка равнодушно стояла на сухих кочках и ждала, пока выгрузятся ее хозяева.

Когда пришли в лагерь, командиру отряда было доложено, что семья Мойсеновичей благополучно эвакуирована, а также доставлен в плен полицай, который пытался сорвать переправу путем подачи противнику световых сигналов, но был вовремя контужен коровой.

– Не понял, – мотнул головой командир. – Кем контужен? Внятно скажи.

– Внятно – телкой.

После того как в землянке стих хохот, командир распорядился: наградить телушку немецким орденом…

– А через год она и второй фрицевский крест заработала, – сказала Паша и погладила корову по шелковому брюху. Корова повернула к хозяйке морду и лениво издала утробный звук. – Все понимает… Я ее тогда искала, искала, кричала, кричала, а она не идет. Слышу, что где-то отзывается в лесу, а не идет. Ногу, думаю, может, поломала. Чуть нашла – в овраге, в малиннике. В самые кусты забралась, так что и не видать. И мычит жалостно. Пробралась я к ней, вся об крапиву обстрекалась, а она стоит над нашим Ваней. Тот – без памяти, в крови. Его уже и потеряли, пятые сутки не приходил из разведки, а он, раненый, полз. Помер бы в кустах, если бы не Трижды.