«Не больше двух человек одновременно» — гласило объявление. Но когда Луи добрался до клиники в Ножане (его долго задерживали: клиент был настолько важный, что нельзя было отмахнуться; затем следовала бумажная волокита по оформлению заказа, а потом такси застряло в пробке на улице Сен-Антуан) и когда он в конце выкрашенного масляной краской коридора толкнул дверь палаты №31, то оказалось, что в ней уже находятся девять человек: его родители, тесть с тещей, Габриель, две сослуживицы Одили, сама роженица и ее сын; их окружали бесчисленные горшки с азалиями, перевязанные шелковыми бантами, красивые вазы с прозрачной зеленью аспарауса и розами «баккара».
— Почему именно Феликс? — спрашивал Габриель.
Мужчины стояли и мучились в зимних пальто, ибо в комнате было двадцать пять градусов, а снять и повесить одежду было негде.
Дамы завладели тремя стульями, а мадам Милобер, мамаше роженицы, разрешили в виде особой привилегии присесть на край кровати.
— Я уже сказала: надо назвать по святцам, — объясняла Одиль. — Ведь так и со мной было. Мой день рождения совпадает с днем именин.
Феликс сосал объемистый предмет, изборожденный лиловатьши жилками, с пупырчатым кружком вокруг соска, — словом, в прямом значении этого понятия питался грудью, тем самым сделавшейся священной, открытой взглядам и потерявшей свой соблазн. Два растопыренных пальца сжимали сосок, чтобы молоко текло и чтобы можно было высвободить маленький носишко. Мать склонила голову к ребенку, вся сосредоточившись на этой струйке молозива. Она напомнила традиционную скульптуру, олицетворяющую материнство, только опиралась на подушку, которой нет обычно у мраморных изваяний — эта мать ни в чем им не уступала. Луи невольно сравнивал ее с той, предыдущей, четырежды болевшей грудницей. Тесть вытащил маленький фотоаппаратик, и вспышка осветила комнату. Снимок как снимок, и если не смотреть на личико, то это были совсем одинаковые фотографии: и Феликса — первенца от второго брака, и Леона — от первого. Впрочем, эти фотографии не точнее фиксируют прошлое, чем памать. Ему, Луи, двадцать шесть лет на одном снимке, сорок шесть — на другом. Кто же он теперь? Отец, кажущийся стариком кз-за разницы в возрасте? Или отец, вновь обретший свою молодость в новом мужском подвиге? Производитель, распыляющий свое потомство, вожак целого стада? Или, напротив, родоначальник, продолжающий род согласно новому салическому праву, первопричина, рождающая многие следствия? Древнейшая из тревог, всегда усиливающаяся в новом браке, но тщательно замалчиваемая мужчинами, возникла из боязни, что отец никогда не может быть отцом в том понимании слова, как мать бывает матерью; это очень быстро осложняется еще одним опасением: когда у вас рождается ребенок и первый крик отделяет его от тела матери, то вся ее нежность отныне делится надвое, а раз так, то ваша доля уменьшается. Луи, уже довольный собой, чтобы не давать преимуществ мадам Милобер, приехавшей уже неделю назад, помочь дочке, сел на другой край постели и, стараясь скрыть волнение, заговорил:
— Назвать по святцам! Легко сказать. Ведь этот малыш счел удобным высадиться ровно в полночь; как теперь узнать, когда он родился: четырнадцатого числа в двадцать четыре или пятнадцатого в ноль часов? Общество стоит за четырнадцатое, и это правильно. Святой Маврикий, который приходится в календаре на пятнадцатое, убийственно одинок в этот день. Но есть возможность выбирать между святым Иларием и святым Феликсом, попадающими на это воскресенье. А тут и колебаний быть не может: ясно, что Феликс — он же счастливый, да это просто удача.
— Гм! — роняет мадам Давермель. — Меня несколько расхолодило то, что написано в словаре Ларусса. Феликс был сельским священником, которого подвергли пыткам во времена римского императора Деция, уничтожавшего христиан. Стало быть, этот «счастливец» был вынужден выбрать вечное счастье.
Тем временем бабушки, имеющие много общего между собой и твердо убежденные, что в храме материнства мужчины должны помалкивать, уже обменивались традиционной информацией. Да-да, шесть с половиной фунтов. Ну и плут, на неделю задержался! Но простим его хотя бы за ту поспешность, с какой он постарался избавить от себя мамашу; роды ведь продолжались всего три часа… Редкий случай для тех, кто рожает впервые! Слишком быстрые роды… А какая у него светлая кожа, значит, детской желтухи у Феликса не будет… Но все же как я испугалась: Луи дома не было, он поехал проводить своих детей, и вдруг все началось…
— А детей известили? — спросила мадам Давермаль.
— Я думаю, да, — ответила мадам Милобер.
Бабушка Феликса явно не разделяла интереса, проявленного к этому вопросу мадам Давермель — общей бабушкой всех детей. Мадам Давермель, несколько обеспокоенная, нахмурилась: до сих пор Одиль вела себя вполне достойно с Четверкой, но не выдвинет ли она инстинктивно на первый план своего младенца — ведь для нее по семейному счету он вовсе не пятый.
— Я звонил сегодня утром Алине, — сказал Луи.
— Она способна скрыть от детей, — ответила бабушка Давермель.
— И правда, странно, что Ги сюда не примчался, — заметила Одиль, тормоша своего маленького, задремавшего у ее груди.
— Во всяком случае, — продолжал Луи, — Алина не обязана опускать к нам детей до двадцать восьмого числа и не сделает этого. Она так и сказала. Она совсем круто повела дело с того дня, как Роза имела неосторожность сказать сестре, что предпочла бы жить у меня. Теперь нахмурились Милоберы: нужно ли перед «свидетельством новой любви» распространяться о досадных последствиях старой? Но мадам Милобер не удержалась и продолжила тему:
— А вы думаете, Роза на самом деле?..
— Да. Роза и Ги оба этого хотели бы, но ведь Алина их не выпустит, — заметил Луи, желая ее успокоить.
Он выразил свое сожаление таким тоном, что Одиль, вытирая ротик срыгнувшему сыну, подняла усталые веки.
— Роза и Ги? — повторил мсье Милобер.
В этом восклицании сквозил подтекст: можете себе представить, моя дочка, которая до сих пор была у вас единственной, вдруг за один год обзавелась тремя ребятишками, из них двумя приемышами! Луи встретился взглядом со своим отцом и тут же отвел глаза, посмотрев на Феликса: у него на щечке появилась белая полоска, а мягкая головка, слишком еще тяжелая для его морщинистой шейки, на которой трепетала голубая жилка, откинулась назад. Луи и так уже много сказал. Он не признается, что его охватила грусть, оттого что он не увидел у этой постели Четверки. Он не расскажет ни о медицинском заключении, которое получил, хотя письмо и было отправлено по ложному адресу, ни о старом автомобиле, отданном бывшей жене, которая вместо благодарности лишь заметила: Спасибо и за такую рухлядь! — хотя владелец гаража предлагал Луи вычесть четыре тысячи франков из стоимости новой машины за сдачу старой. Луи продолжало казаться, что из-за него Алина столкнулась со многими трудностями, что он ей чем-то обязан; и она этим так пользовалась, что многих это могло бы шокировать. Четыре тысячи франков! Если бы Одиль узнала… Луи погладил руку жены. Бабушки склонились над плотно запеленатым ребенком, укрытым тремя одеяльцами, передавая с рук на руки сверток, чтобы положить его в белую колыбельку. Дамы учтиво обсуждали меж собой фамильное сходство новорожденного. Подбородок — ваш. А наши — ушки, может, еще глаза, если останутся такими голубыми. Они-то, конечно, голубыми не останутся, но по крайней мере Феликс не будет иметь ничего общего с семьей Ребюсто.
Ветер сотрясал будку телефона-автомата, пока Ги рылся в карманах. У него осталась только одна монетка из тех пяти, что ему дают. Кроме того, у него есть еще сберегательная книжка, неприкосновенная, тетушки и бабушка пополняют ее мелкими суммами. Зато будут высокие проценты, малыш! — заверяет его Ме; Все проценты съест девальвация! — заверяет отец. У Ги есть еще и копилка, настоящая, осязаемая, но он ее прячет на вилле «Вдвоем» — из элементарной предосторожности после обыска и немедленной конфискации пятидесяти франков, когда мать сказала: Я тебе даю по пять франков в неделю. Если у тебя больше, значит, тебе их дал отец и он хочет купить тебя своими подарочками.