В течение первых дней, когда он периодически становился обитателем сознания Люка, Харкендер безуспешно силился найти какое-то достоинство или заслугу в той связи, которая образовалась между ним и этим человеком. Он не сомневался, что Зиофелон с какой-то целью создал эту связь, но не представлял, в чем она заключалась. Как урок смирения она быстро исчерпала свою поучительность. Харкендер был рожден для жизни собственника, а не слуги, но получил свою долю жалкого подчинения в школе, так что благодаря Люку Кэптхорну он не мог познать большего ничтожества. Изучение личности Люка также не представляло большого интереса. Новым связям Харкендера с его бывшим слугой не хватало силы; некоторое время можно было поражаться глубокой вульгарности Люка, но это скорее было следствием недостатка чего-то, чем самостоятельной чертой. Видеть глазами Люка означало получить примитивную картину мира, переданную наиболее грубым миропониманием — но однажды удивившись его грубости, мало что оставалось смаковать.

Но если Зиофелон решил использовать Люка как лекарство против тщетной изощренности ума, приведшей Харкендера к гибели, то оно не помогло. Некоторое время Харкендер предполагал, что Люк передан ему как средство для экспериментов. Учитывая, что желания человека были такими примитивными, а интеллект таким слабым, Харкендер решил, что, возможно, его удастся контролировать. Он рассматривал доступ к сознанию Люка как предложение Зиофелоном тела, которым он мог управлять и сделать своим собственным. Но сколько бы он ни старался, ему даже не удавалось расслышать или увидеть что-то помимо гнусного спектакля мироощущения Люка, не говоря уж о том, чтобы контролировать тело или разум молодого человека. Он мог разделять впечатления Люка, но не мог управлять ими.

Несмотря на то, что он не мог сознательно контролировать кого-либо из своих наблюдателей, Харкендер тем не менее задумывался, насколько его случайное присутствие может влиять на тайные глубины их способности к ощущениям. Иногда он безнадежно искал свидетельства происходящей с Люком перемены, пусть и медленной, отражающей любознательность обитателя его разума. Но ничего не происходило, даже меньше, чем ничего, так как Харкендер различал в остальных своих наблюдателях естественный процесс ментального роста и мудрости, которые были совершенно не сродни упорной кэптхорновской тупости.

Наконец — ещё до того, как произошло какое-нибудь событие, которое можно было бы счесть причастием — Харкендер пришел к выводу, что роль, которую Люк играет в разворачивающейся программе Зиофелона, была определена не тем, что он есть, но тем, куда ему предстоит отправиться. Когда он пришел к этому заключению, Харкендер перестал рассматривать болото будней Люка Кэптхорна как загадку и просто использовал его, чтобы скоротать время, получая из этого все возможные крошечные кусочки удовлетворения. Он считал Люка худшей из троицы душ, которые были открыты его наблюдению, и обычно предпочитал использовать глаза остальных, но он терпеливо и снисходительно переносил возникающую необходимость иногда наблюдать существование Люка. Это была необходимость, так он не мог выбирать между своими наблюдателями, выбор диктовал Зиофелон, также как иногда он требовал отказа от силы видения и возврата в тюрьму собственного слепого организма и кошмарных встреч с Ангелом Боли.

Разобравшись со всеми неудобствами, Харкендер не мог не отметить одно серьезное преимущество, которое ему давало зрение Люка. Кэптхорн, по меньшей мере, не был слепым. Используя его зрение, он мог забыть о собственном несчастье. Боль, которая позволяла ему использовать чужое зрение, не прекращалась благодаря разделению этой способности, но обычно облегчалась. Иногда он ощущал боль своих наблюдателей, но как бы им ни было плохо, этой боли никогда не удавалось серьезно утяжелить его ношу.

Агония, как оказалось, легко отрицала логику простого арифметического подсчета.

Люк мало страдал от собственных болезней, за исключением периодической зубной боли и похмелья, он был мужчиной крепким и достаточно трусливым, чтобы избегать травм и ранений. Если бы его развлечения могли лучше компенсировать боль Харкендера, то союз этих двух мог бы считаться действительно выгодным, но так не получалось. Люк был из тех пьяниц, которые редко находят время для радости, но в основном стараются забыться, а в редкие моменты, когда ему удавалось соблазнить кого-нибудь грубым совокуплением, его действия были порывистыми и безыскусными, годными разве что для разрядки, но не для чувственного наслаждения. Харкендер, помнящий свое прежнее «я» ценителя доброго вина и нетрадиционного секса, не находил в удовольствиях Кэптхорна ничего, что могло бы отвлечь его от страданий.

По смешному стечению обстоятельств лучшим облегчением, которое могло предложить Харкендеру сознание Кэптхорна, была тупая усталость, приходившая к нему, когда он скучал от своей работы, что часто бывало. Скука, которая мучила и отвергалась Кэптхорном и которую Харкендер также ненавидел в своем прежнем воплощении, Харкендером/Зиофелоном воспринималась как сладкое лекарство.

Истовый сатанизм Люка был не интересен Харкендеру, так как он знал, насколько глупым и ошибочным тот был. Харкендера раздражала столь неверная трактовка его учения. Было бы гораздо интереснее, если бы Люк отправился на поиски других еретиков такого рода и отдался бы фантастическим переживаниям Черной Мессы — но Люк был сатанистом от протестантизма, а не католичества, и его отношения с воображаемым господином были по существу личными и опосредованными наиболее примитивными ритуалами. Поклонение Люка также не переносилось в какую-либо откровенную склонность к греховным делам. Он грешил постоянно и бессознательно, но нельзя сказать, что его религиозное самооправдание было хоть сколько-то героическим. Даше склонность к содомскому развращению малолетних, которую Ангел развивал в Хадлстоне задолго до обращения Люка в сатанизм, пришла в упадок, когда он лишился удобных возможностей для совершения этого греха.

По мере того, как отношения с Люком Кэптхорном продолжались и углублялись, он мог наблюдать воздействие ностальгии на неокрепший ум. Будучи объективным наблюдателем, он мог видеть и понимать, как Люк трансформирует и перевирает свои собственные воспоминания, превращая свое прошлое в счастливое и уютное настоящее.

Незаметно время, проведенное в Хадлстоне, стало мифическим Золотым Веком великолепной праздности и безграничных сексуальных возможностей. Харкендер был согласен, что его труд был тогда некоторым образом легче, чем нынче, и что сироты были гораздо покорнее его разнообразным угрозам и соблазнам, чем служанки, на которых теперь нацеливал похоть Люк. Но Харкендер также понимал — чего Люк не мог или не стал бы делать, — что в то время эти преимущества означали для него гораздо меньше.

Тогда Люк был так же жалок и одинок, как сейчас, равно не ценя ни синицу в руках, ни журавля в небе, одинаково разочарованный собственным бессилием, сходно убежденный в несправедливости судьбы и случая. И все же тусклое одиночество прошедших дней медленно было превращено алхимией ложной памяти в настоящее погребенное сокровище. Как прав был Люсьен де Терр, говоря об изначальной ложности истории, и как прав, считая, что только те, кто отбросил иллюзии, может наконец начать им верить!

Ностальгия была болезнью, к которой Харкендер считал себя невосприимчивым, потому что считал свое детство, начиная с того дня, когда его отправили в школу, личным Адом, из которого его высвободило время. Тем не менее, его заворожило воздействие ностальгии на подходящую жертву и возможность строить предположения о великих заблуждениях истории на основе заблуждений Люка Кэптхорна о собственном прошлом. Наблюдая развитие в Люке бездумного создания воображаемого Золотого Века, он начал лучше понимать гений Люсьена де Терра. Но Харкендер не мог не задуматься о том, какую роль ностальгия могла играть в попытке Тьерри предложить лучшую историю мира, чем ту, что отражалась в кривом зеркале викторианской науки.