То, что выше спин лошадей торчало несколько человеческих голов, могло говорить только об одном, и оно заговорило громогласными матерными словами и выражениями, произнесенными громкими и сиплыми голосами. Однако то, что я не пустился в бегство, видимо, смутило преследователей. Тройка не смогла сразу остановиться, и проехала дальше нас метров на тридцать. Теперь мы с девицей были укрыты за нашими лошадьми, а люди, сидящие в широких, легких санях, были перед нами на самом виду. Там сидели явно не революционеры, а мужики — это было понятно по их лексике. Преследователей было четверо, ровно столько, сколько патронов в моем «Браунинге». Одного из них, старика-хозяина, я узнал по фигуре. Лица остальных разглядеть было невозможно, но, судя по силуэтам, люди это были и крепкие, и очень злые.

— Эй, ты, иди сюда! — крикнул один из них, вылезая из саней. — Иди, говорю, а не то порешу!

Сзади меня заскулила непротивленка и начала просить не сердить «мужичков». Я вылез из фаэтона и стал рядом с лошадьми. Было похоже на то, что огнестрельного оружия у крестьян нет, а то бы они уже начали стрелять.

— Иди сюда! Мать твою — перемать! — опять заорал страшным голосом все тот же мужик. — Иди, хуже будет!

Без ружей они мне были не страшны, криков и угроз я не боялся и продолжал молча стоять рядом с лошадьми. Кричавший человек тоже не трогался с места, а его товарищи и вовсе продолжали сидеть в санях. Между нами началась, как написали бы в детективном жанре, «психологическая борьба нервов». Мне с пистолетом в руке выиграть ее было легче. То, что у меня есть оружие, старичок знал, а через него, вероятно, и его спутники, поэтому идти напролом не хотели. И вообще, за всех кричал и ругался только один, тот, что вылез из саней.

— Я тебя за брата Фимку никогда не прощу! Иди, ирод, сюда! Иди, тебе говорят, паскуда! — разорялся он, а сзади из фаэтона ему вторил тонкий голосок:

— Идите же, сударь, пожалейте меня! Ну, пожалуйста, не сердите их!

Мужик начал распалять себя криком, и я подумал, что так он, того и гляди, доведет себя до такого состояния, когда море станет по колено. Тогда мне, упаси боже, придется в него стрелять. Влезать в уголовщину с убийством мне не светило ни под каким видом, и это вынудило начать активные действия. Не вынимая рук из карманов пальто, я, не спеша, направился к саням преследователей. Крикун, увидев, что я подхожу, запнулся на полуслове и, набычившись, наблюдал за моим приближением.

Я подошел почти вплотную к застывшей компании. В санях сидело два парня, один совсем молоденький, лет пятнадцати, второй чуть постарше, но уже кряжистый, с застывшим, настороженным лицом. Старичок как-то стушевался и задвинулся вглубь, почти укрывшись за спинами молодых людей. Зачинщик и мой хулитель стоял, широко раздвинув плечи и ноги перед задком саней и, приоткрыв рот, угрюмо смотрел на меня.

— Ну, — спросил я низким раскатистым голосом, — чего тебе надо?

— Фимку, брата, ты покалечил? — спросил мужик тоже довольно спокойно, но с еще истерическими нотками в голосе, способном сорваться на крик,

— Ну, я.

— За что?

— А то ты сам не знаешь!

Больше говорить, собственно, было не о чем. Мы помолчали, рассматривая друг друга. У мужика было широкое, простое лицо, с темными провалами глаз, не видимыми в слабом, отраженном свете луны. Никакой свирепости я в нем не заметил.

— Петруша, — раздался с саней знакомый голос старика, — Ефимушка-то брательник твой родной, порадей за него, а что этот человек плетет, все неправда!

Петруша нахмурился и опять начал наливаться праведным гневом.

— А чего это я, дед, плету? — спросил я спрятавшегося за парнями старика. — Я еще и слова не сказал.

Петруша покосился через плечо на отца и опустил напрягшиеся плечи:

— А и вправду, папаша, он еще ничего не сказал, — рассудительно заметил он старику и снова спросил у меня: — Ты за что брата Фимку покалечил?

— Они с твоим папашей хотели меня ограбить и убить, — спокойно объяснил я. — Пустили ночевать, а потом сказали коней отдать.

Петр внимательно слушал меня, пристально вглядываясь в лицо, чтобы понять, правду ли я говорю. Не успел я замолчать, как старик закричал визгливым, голоском:

— Врет он все, Ирод Иерусалимский! Мы с Ефимушкой пошутковать хотели, а он, Сатанаил, его смертью изувечил! Ты кого, Петруша, будешь слушать, родного тятеньку или варнака безродного!

Такой мощный довод вновь вверг Петрушу в сомнения, но я не дал им окрепнуть:

— Не веришь мне, спроси человека стороннего. Вон он у меня в фаэтоне сидит. Ему врать незачем, он меня и по имени не знает, я его сегодня вечером на дороге подобрал.

Петруша опять косо глянул на свои сани и согласился:

— А чего не спросить, спрошу.

Мы одновременно двинулись к моему экипажу. Это мне было на руку во всех отношениях, и главное — разделяло силы нападавших. Если завяжется драка, я успею хоть как-то нейтрализовать здорового, как тюремная стена Петрушу, покуда подоспеют его молодые братья. В то же время я не представлял, что может выкинуть и сказать чудаковатая непротивленка. Вполне могло статься, что со страху она начнет проповедовать и совсем запутает простоватого, но, кажется, честного мужика.

Мы, не обменявшись ни одним словом, подошли к фаэтону. Из него слышались прерываемые всхлипываниями причитания:

— Добрый человек, не убивайте нас, мы и коней вам отдадим, и денежки все до копейки… Подумайте о Господе, не берите грех на душу, не губите души невинные…

Петруша, ничего не спрашивая, угрюмо слушал слезные мольбы Татьяны Кирилловны. Все было понятно и так.

— Я этого господина просила отдать лошадок, коли они старичку и Ефимушке приглянулись, — продолжала свой плач девица Раскина. — А уж как я его молила помочь болящему Ефимушке! Это он во всем виноват, с него и весь спрос! Не убивайте меня, добрые люди, коли вы такие душегубы, то лучше его убейте, а меня отпустите, по добру, по здорову…

Петруша угрюмо слушал причитания непротивленки, не произнося ни слова, потом молча поклонился мне в пояс и сказал виноватым, приглушенным голосом:

— Прости меня, проезжий человек, ежели чем обидел. Это он все, тятенька мой. На старости лет умом тронулся, все ему богатства надо. Сам душегубом стал и Фимку-брата с пути сбил. А тебе от меня никакого вреда не будет, отслужу, чем хочешь, за обиду и страх, и теперь молю, коли тятенька говорит, что ты лекарь, то помоги дурню Фимке-брату Богу душу не отдать. Совсем плох он, того и гляди, помрет. А мы в долгу не останемся, век будем Бога за тебя молить. Фимка-то, брат, он ничего, он не злой, только непутящий…

Я вспомнил равнодушно-мертвящий взгляд «незлого» брата и невольно передернул плечами.

— Ладно, попытаюсь.

— Попытайся, проезжий человек, а уж я тебе по гроб жизни буду благодарен.

Поклонившись, Петруша вернулся к своим саням и начал разворачивать лошадей. Я тоже взял под уздцы своих кобылок и повернул их в обратную сторону. Вновь ехать в опасный стариков дом мне не хотелось, но придумать, как отговориться от лечения негодяя Ефимушки, я не мог. Пока я возился с разворотом, более ловкий в обращении с лошадьми крестьянин проехал мимо нас, а мы с девицей Раскиной отправились следом.

— Вот, а вы сомневались, что добрые мужички меня поймут и исправятся, — вдруг сказала мне в спину непротивленка вполне бодрым и противным от самоуверенности голосом. — Я открыла мужику глаза, он и вразумился… А вы даже спасибо не говорите, что я спасла вам жизнь…

У меня возникло почти непреодолимое желание выбросить девицу из экипажа и предоставить ей возможность нести в народ свет гуманного толстовского учения без моего участия. Только ложно понимаемое чувство ответственности удержало от этого неправедного порыва.

В негостеприимный дом мы вернулись около полуночи. Сельцо по-прежнему спало, не потревоженное ни нашим бегством, ни возвращением. За время дороги барышня Раскина несколько раз пыталась начать со мной поучительный разговор, но я отвечал односложно, вероятно, недобрым голосом, и она затихла. Лошади, утомленные бесконечными гонками и переездами, еле плелись, изредка поворачивая к нам головы с молчаливым лошадиным укором.