Дивное явление в нашей истории – этот Остерман! Какой чудный путь протёк он от колыбели своей, в захолустье германского запада, до Берёзова!.. Приняв из рук судьбы страннический посох на пороге пресвитерской хижины, он соединил его потом со скипетром величайшего из государей, начертывал им военные планы, мировые народам и царям и уставы на вековую жизнь империи, указывал череду на престол и, наконец, положил этот посох так скромно, так печально, на Востоке, в тундрах Сибири!.. Бокум, Иена, Ништадт, Берёзов!.. Надо же было так.

Но виноват: я увлёкся чудною судьбою одного из величайших двигателей просвещения в России, который ещё не оценён достойным образом и ожидает своего историка. Обращаюсь к роману.

Наступало, однако ж, критическое для Остермана время: он поддерживал доселе герцога, как любимца государыни, которую сам возвёл на престол; теперь, когда узнаны были его высшие виды, надлежало помогать ему всходить на ступени этого престола, или вовсе от временщика отложиться. В последнем случае вице-канцлер давал торжествовать русской партии и возводил Волынского на первенствующее место в кабинете и в империи. Он пришёл к герцогу, затвердив двусмысленную роль, которую решился играть до того времени, пока сами обстоятельства расскажут ему его обязанности.

Вслед за ним явился паж от государыни, звавшей к себе его светлость. Дали ответ, что сейчас будут.

Худо чёсанная голова, засаленная одежда министра представляли совершенный контраст с щеголеватою наружностью хозяина. Входя в кабинет, он опирался на свою трость, как расслабленный.

– Каково здоровье? – спросил его Бирон с живым участием, усаживая в кресла. – Эй! Кульковский! Скамейку под ноги дорогого гостя! Я знаю, вы страдаете подагрою. Подушку за спину!

Невольный паж, подставив скамейку под ноги министра и уложив подушку за спину его, вышел с лицом, багровым от натуги. Министр, благодаря, и охая, и морщась, и вскидывая глаза к небу, чтобы в них нельзя было прочесть его помыслов, отвечал:

– Ваша светлость знаете мои немощи… несносная подагра! Ох!.. К тому ж начинаю худо видеть, худо слышать.

– Конечно, не всё до слуха вашего доходит, но мы вам в этом случае поможем, – сказал Бирон двусмысленно, придвигая свои кресла к креслам Остермана, – а что касается до зрения, то у вас есть умственное, которому не надо ни очков, ни подзорной трубки.

Вице-канцлер благодарил его наклонением головы и, улыбнувшись, расправил себе волосы пятернёю пальцев, как гребнем. Бирон продолжал:

– Самсон покорился слабой, но лукавой женщине. Ум стоит телесной силы. Здоровье, сила душевная нужны нам, почтеннейший граф, особенно теперь, когда враги наши действуют против нас всеми возможными способами, и явно и тайно. Я говорю – враги наши, потому что своего дела не отделяю от вашего.

– Конечно, герцог, я держусь вами… ох! эта нога. – Он наморщился и потёр свою ногу, долго не будучи в состоянии произнести слова… – Держусь, как старая виноградная лоза, иссыхающая от многих жатв, крепится ещё около дуба во всей красе и силе.

Здесь курляндец пожал ему дружески руку.

– Но разве есть новости после того, как я имел честь беседовать с вашей светлостью?

– Должен признаться вашему сиятельству, что мятежнический дух Волынского и, к стыду нашему, ещё кабинет-министра, нахально усиливается каждый день. Перокин, Сумин-Купшин, Щурхов и многие другие, составляющие русскую партию, предводимую демоном безначалия, ближатся с каждым днём к престолу и шепчут уже государыне нашу гибель. Смерть, казнь всем немцам – пароль их. Никогда не работали они с таким лукавством и такими соединёнными силами. Ненависть их ко всему, что не русское, вам известна, но вы не знаете, как они ненавидят меня. Поверите ли, что я скоро не буду в состоянии собирать государственные подати? Они хотят этого достигнуть, чтобы расстроить машину правления и взвалить несчастные последствия на меня. Научают чернь, дворянство слухами о жестокостях моих, вооружают против меня целые селения, говоря, что я хочу ввести басурманскую веру в России, что я антихрист, и целые селения бегут за границы. Это дойдёт до государыни. Подумайте о будущности несчастной империи. Что скажет императрица, вверившая нам кормило государства? Что скажет о нас история?

Остерман возвёл глаза к небу и пожал плечами. Он думал в это время: «Что скажет об тебе история, мне дела нет; а то беда, что русские мужики в недобрый час изжарят нас, басурманов, как лекаря-немца при Иоанне Грозном».

– Не смей я даже наказывать преступников – кричат: тиран, деспот! Исполнение закона с моей стороны – насилие; исполнение трактатов, поддержка политических связей с соседями – измена. Вы знаете, как справедливо требование Польши о вознаграждении её за переход русских войск через её владения…

– Справедливо, как требование долга по заёмному письму. И что ж, неужели?.. Ох! Нога, нога!..

– Посудите, любезнейший вице-канцлер, я, который, говорят, ворочает империей, не смею предложить это дело на рассуждение Кабинета. Мне нужны сначала голоса людей благонамеренных, преданных пользе государыни. И это дело готовят наши враги в обвинение моё. Право, стыдно говорить вам даже наедине, о чём они кричат на площадях и будут кричать в Кабинете, помяните моё слово!.. будто я, герцог Курляндии, богатый свыше моих потребностей доходами с моего государства и более всего милостями той, которой одно моё слово может доставить мне миллионы… будто я из корыстных видов защищаю правое дело.

Вошёл паж и доложил его светлости, что государыня опять велела просить его во дворец.

– Скажи, сейчас буду, – отвечал с сердцем герцог.

– Не задерживаю ли вашу светлость? – спросил Остерман, привстав несколько на свою трость.

– Успею ещё! Наш разговор важнее… Видите ли теперь, мой почтеннейший граф, что губит меня!.. Внимание, милости ко мне императрицы!.. Её величество знает мою преданность к себе, к выгодам России… она поверяет мне малейшие тайны свои, свои опасения насчёт её болезни, будущности России… И коронованные главы такие же смертные… что тогда?.. Я говорю с вами как с другом…

– Мы увидим, мы уладим. Разве бразды правления выпадут тогда скорее из рук… нежели теперь? Кто ж твёрже и благоразумнее может?.. (Здесь Остерман сощурил свои лисьи глазки.)

– О! Разве с помощью моего умного друга, как вы!.. Впрочем, я и теперь уступил бы…

– Уступка будет слабостью с вашей стороны. Честь ваша, честь империи требуют, чтоб вы были тверды.

– Я пожертвовал бы собою, я бросился бы, как второй Коклес, в пропасть, лишь бы спасти государство; но знаю, что удаление моё будет гибелью его. Тогда ждите себе сейчас в канцлеры – кого ж? гуляку, удальца, возничего, который проводит ночи в пировании с приятелями, переряжается кучером и разъезжает по… – Бирон плюнул с досадой – дерзкого на слова, на руку, который, того и гляди, готов во дворце затеять кулачный бой, лишь бы имел себе подобного… Поделает из государственного кабинета австерию…[89] и горе тому, кто носит только немецкое имя!

За дверьми послышался крупный разговор.

– Слышите?.. Его голос! Видите, граф, у меня в доме, во дворце, меня осаждают… Без докладу! Как это пахнет русским мужиком!.. И вот ваш будущий канцлер!.. Того и гляди, придёт нас бить!.. Вашу руку, граф!.. Заодно – действовать сильно, дружно – не так ли?.. Вы… ваши друзья… или я еду в Курляндию.

Эти последние слова были произнесены почти шёпотом, но твёрдо. Герцог указал на дверь, кивнув головой, как бы хотел сказать: возитесь вы тогда с ним!.. Вице-канцлер, внимая разительным убеждениям Бирона, сделал из руки щит над ухом, чтобы лучше слышать, поднимал изредка плеча, как бы сожалея, что не все слова слышать может, однако ж к концу речи герцога торопливо, но крепко пожал ему руку, положил перст на губы и спешил опустить свою руку на трость, обратя разговор на посторонний предмет.

В самом деле, говоривший за дверью кабинета был Волынский, но как он туда пришёл и с кем крупно беседовал, надо знать наперёд.

вернуться

89

Трактир (от итал. – austeria).