Прения о вознаграждении продолжались недолго; тотчас же по прочтении секретарём кабинета ходатайства польского посла стали высказываться единогласные мнения о справедливости требования и необходимости его удовлетворить. Артемий Петрович вспыхнул. В пылкой импровизации он сказал блестящую речь, в которой изобразил рельефную картину отношений России и Польши, постоянного недоброжелательства последней, двуличного её положения во всё время войны с Турциею, доказывал громадное преувеличение требований, в чём сослался и на показания комиссаров, исследовавших на месте убытки, и, наконец, заключил воззванием к патриотическому чувству своих коллег. Как ни искусна была речь, но она не могла изменить заранее подготовленного решения.

Составился протокол об исполнении требования Польши, за подписью всех членов, кроме Волынского, написавшего тут же своё особое мнение, с резким заключением: «Один только вассал Польши может согласиться на вознаграждение, но никто из русских, для которых дороги честь и польза своего отечества, не даст на это своего согласия». Оставалось только утвердить протокол подписью императрицы, к которой с докладом поручено было идти кабинет-секретарю Эйхлеру.

Выбрав докладчиком Эйхлера. заведомого приверженца Бирона и бывшего его секретаря, кабинет был уверен в несомненном успехе.

Эйхлер встретил императрицу в том крайнем упадке сил, который почти всегда следует или за сильным нервным возбуждением, или за чрезмерным физическим усилием. Государыня, несмотря на усталость прошедшего дня, а может быть, именно вследствие этой усталости, не могла заснуть ночью. Не только она не освежилась укрепляющим сном, а напротив, ещё более изнемогла от беспрерывно обрывающейся тяжёлой дремоты, полной туманных, быстро меняющихся образов. С тупою головою и вся разбитая, встала она в обыкновенный свой утренний час, машинально исполнила утренние занятия, прочла обыкновенные молитвы и теперь, в определённый час доклада, бессознательно ждала прихода своего кабинет-секретаря. В наружности её ясно проступили такие резкие черты, которые могли бы внушить тревогу в близких ей людях, если бы эти люди способны были видеть что-нибудь, кроме своих личных маленьких интересов. В смуглый, но прежде свежий и здоровый цвет лица проник неопределённый серо-бурый оттенок, щёки отвисли, обострившийся нос принял ещё большие размеры, опустившиеся углы рта, от глубоко прорезавшихся по сторонам его морщин, выдавали тяжёлое страдание; глаза почти постоянно меняли своё выражение, то блестя лихорадочным огнём, то тускнея и как будто уходя внутрь за какою-то затаённою мыслью.

Запрокинув голову и закрыв глаза, полулежала императрица в глубоком кресле перед письменным столом, беспомощно опустив руки на колени и протянув ноги на толстую бархатную подушку. На полу с одной стороны сидела любимая шутиха и тихонько тёрла ей ноги, а с другой – лежала любимая собачка императрицы Цытринька.

Дежурный камер-паж доложил о приходе кабинет-секретаря. Государыня подняла голову, лениво протянув Эйхлеру руку для всеподданнейшего лобзания.

– Заседание кончилось, ваше величество, – доложил Эйхлер, заметив немой вопрос в глазах императрицы.

– Чем решили?

– Решено удовлетворить требование Польши. Имею честь представить вашему величеству протокол для утверждения.

– Прочти.

Кабинет-секретарь прочитал весь доклад и затем, с особенным ударением, мнение кабинет-министра Волынского.

Государыня, безучастно выслушавшая весь доклад, видимо оживилась при резких словах протеста.

– Артемий Петрович высказался слишком резко, – заговорила императрица, – но я сочувствую ему. Меня удивляет, почему прочие господа члены так благосклонны к польскому королю?

– На это есть особые резоны, ваше величество…

– Какие же?

Эйхлер как будто и не решался говорить.

– Какие же резоны? – повторила государыня несколько раздражительно, – говори мне всё… всё… да только одну правду.

Тогда Эйхлер откровенно высказал, почему герцог курляндский принимает участие в делах вознаграждения, высказал о всём вредном влиянии герцога в управлении, хотя он, не имея никакого официального положения, по-видимому, не вмешивался в государственные дела, и рассказал, до какой степени все члены покорны голосу герцога. Затем, перейдя к характеристике Волынского, Эйхлер крупными чертами представил его блестящие способности, высокий государственный ум и горячую преданность интересам отечества.

Государыня не прерывала кабинет-секретаря, но казалась удивлённою. С недоверчивостью вглядывалась она в это, теперь оживлённое лицо Эйхлера, обыкновенно холодное и сдержанное.

– Оставь доклад у меня, а сам будь покоен… я тебя не выдам. Спасибо за правду, – проговорила императрица громко и потом чуть слышно прошептала: – Обман… Обман… везде обман… Да, позови ко мне эту ветреницу Дуньку, куда это она убежала, – приказала Анна Ивановна вслед уходившему кабинет-секретарю.

А между тем эта ветреница Дунька, внимательно выслушав весь разговор, успела незаметно выскользнуть из кабинета и передать мужу Педрилле обо всём, для передачи его светлости.

Как бы ни был самонадеян и уверен в своей силе герцог Бирон, но изменившиеся его отношения к государыне за последнее время начали его сильно беспокоить. Бывали и прежде размолвки, выражались иногда и прежде неудовольствия, но эти размолвки обыкновенно продолжались недолго и оканчивались ещё большим подчинением его влиянию, с ещё сильнейшим самоуничижением. Но теперь не простая размолвка, теперь место его занимается другим, и если этот другой укрепится, тогда дело его светлости будет бесповоротно проиграно. Герцог понимал, что без милости государыни он лично – ничто, что его герцогство – миф, мыльный пузырь, не защита ни от далёкого путешествия, ни от плахи. Назойливые мысли, одна другой непривлекательнее, не давали ему покоя ни днём, ни ночью и заметно помяли его благодушное чело. Одно ещё ободряло его – это уверенность в неспособности русских пользоваться обстоятельствами. «Русский, – рассуждал он, – варвар и глуп до такой степени, что не может сообразить своей выгоды. Волынский чисто русский – глуп, как и все. Он не способен вести дела тихо, мирно, шаг за шагом, постепенно водворяться в расположение государыни и осторожно укрепляться в новой позиции. Нет, как русский, он взбалмошно, очертя голову, лезет вперёд, ворвётся, а потом, когда нужно тонко вычислить свою игру, сложит руки и не заметит, как другой тихонько возьмёт у него карты из рук и воспользуется его выигрышем. Простой русский и умеет только жаловаться на судьбу».

Не лично Волынский страшен герцогу, а страшно то, что может явиться мысль о непрочности его влияния и о возможности найтись новым искателем, конечно, не из русских.

– Пора уничтожить Волынского, стереть его с лица земли, – повторял герцог, бегая по своему роскошному кабинету и обкусывая ногти в то утро, когда происходило собрание кабинета. – Но как? где способы и средства? Слухи о бунтовщичьих ночных сборищах конфидентов в доме Волынского так и остались только слухами, распущенными моими же усердными агентами тайной канцелярии… Э, чёрт возьми, не стоит и думать, причину всегда найдёшь, лишь бы помириться с императрицею, – высказал он громко.

– Ваше высочество ожидают в приёмной, – доложил, входя, дежурный камер-паж.

– К чёрту их! – накинулся герцог на пажа, – не сметь о них докладывать! Пусть ждут.

Вслед за уходом дежурного из внутренних дверей вошёл домашний секретарь герцога с карликом.

– К вашему высочеству Педрилла, с весьма важным известием.

И шут подробно рассказал всё, что передала шутиха императрицы о докладе Эйхлера по делу о вознаграждении поляков.

Руки опустились у герцога, и он тихо, как-то беспомощно упал в кресло.

– Во-о-т как! – только и проговорил он упавшим голосом, махнув рукою секретарю и шуту на дверь. – Что же теперь будет? Опала? Пожалуй, казнят? Ведь и не посмотрят на владетельного герцога и на мои заслуги? А? – спрашивал себя герцог.