И, несмотря на возражения бабушки, мена совершалась: больная Стеша сидела у окна своей избы в нарядном костюме, а Аня, вполне довольная своей выдумкой, бегала по деревне в заплатанном сарафане.

Бабушка и няня добродушно смеялись над проказницей; хорошенький костюм прятался в сундук, а вместо него Ане шили простые сарафаны; ей позволяли бегать без шляпки и зонтика и даже в теплые дни снимать чулки и ботинки.

— Пусть себе резвится, только бы была здорова! — говорила няня, с любовью следя глазами за своей питомицей.

— А что, Матрена, — озабоченно спрашивала бабушка, — ведь ей далеко до покойницы Сашечки: та в ее годы была такая красавица, загляденье!

— А, полноте, сударыня, — сердилась Матрена, — красавица! Да чем наша Анюточка не хороша? Полненькая, красненькая! Какой вам еще красоты нужно; известно, ребенок, вырастет, и она будет загляденье!

Навряд ли кто-нибудь, посмотрев на девятилетнюю Аню, согласился бы с мнением Матрены. Еще зимою, когда загар и веснушки несколько сходили с лица ее, она становилась красивее, но летом трудно было назвать хорошеньким это толстенькое, краснощекое личико, смуглое от загара, вечно исцарапанное или кошками, или ветвями деревьев. Впрочем, Аня нисколько и не заботилась о своей наружности; едва ли ей когда-нибудь приходил в голову вопрос о красоте; только бы ей не мешали играть и бегать, а то не все ли равно — хороша она или нет? На другой, более важный вопрос: счастлива ли она — девочка также не сумела бы ответить.

— Как — счастлива ли? Не знаю! — сказала бы она, с недоумением вытаращив свои синие глазки, и, не привыкнув задумываться над трудными вопросами, тотчас занялась бы чем-нибудь другим.

А между тем она действительно была счастлива. Все лето было для нее одним длинным, веселым праздником. Почти каждый день приносил ей какое-нибудь новое удовольствие: то затевались шумные игры на улице, то отдаленные прогулки с деревенскими друзьями, то собирание ягод, грибов, орехов; то она помогала сгребать сено на громадном лугу, где конца не видно было копнам, и засыпала на душистой траве; то открывала в чаще гнездо с какими-нибудь удивительно красивыми яичками, которые показывались только любимым подругам; то она набирала целые пуки полевых цветов и плела из них самые разнообразные венки; то она работала в своем собственном садике, устроенном для нее няней под окнами домика; то кормила кур и уток, клевавших зерна из ее передника; то приручала белочку или ежа; то бегала смотреть, как доят коров и бьют масло; то упрашивала какого-нибудь мужика взять ее с собой на мельницу и восхищалась плеском воды у плотины, щумом мельничных колес, видом белой, мягкой муки. Все окружающее доставляло ей удовольствие. Ей весело было встать очень-очень рано утром, пока бабинька еще спала, неслышными шагами, в одной рубашоночке выйти из комнаты, взобраться на чердак и, просунув голову в слуховое окно, любоваться на утреннюю зарю и на первые лучи восходящего солнца; ей весело было в полуденный жар купаться и плескаться в речке или войти в лесную чащу, где все было так тихо и прохладно, где со всех сторон неслись такие чудные запахи. Ей весело было и играть с другими детьми, и тихонько идти одной среди полей, на которых волновалась спелая, высокая рожь, и сидеть на берегу речки, любуясь, как солнце серебрит одну струйку за другой. Ей не приходилось страдать ни от несправедливости старших, ни от ссор с детьми. Бабушка и няня души в ней не чаяли; прежде чем за что-нибудь, побранить ее, они долго совещались, как бы не слишком огорчить девочку, и всякий выговор их превращался в ласку. Подруги и товарищи любили Аню за ее веселость и смелость, за ее добрый, уступчивый нрав, за ее готовность всякому помочь, со всяким вместе и поплакать, вместе и посмеяться. Без ссор дело, конечно, не обходилось, но это были маленькие ссоры, начинавшиеся из-за пустяков, очень скоро кончавшиеся и не оставлявшие по себе никакого неприятного чувства.

Анна - Untitled3.png

Зимой в деревне было, конечно, не так весело, как летом. Но во-первых, игры на улице прекращались только в самые холодные, ненастные дни; во-вторых, бабушка всегда позволяла девочке приглашать к себе сколько она хотела гостей, и Аня с помощью тряпичных кукол, деревянных чашечек, столов и стульев, придумывала разные замысловатые игры, за которыми ни она, ни подруги ее не замечали, как летело время. А зимние вечера! Как любила их девочка! В эти вечера бабушка часто надевала очки и, придвинув к себе поближе две свечи, читала что-нибудь из больших книг, хранившихся в ее сундуке. Читала она или жития святых, или какое-то длинное, бесконечное путешествие. Аня сидела на маленькой скамеечке, прислонившись головкой к ее ногам, и слушала. Она мало понимала читаемое, но ей приятно было прислушиваться к тихому голосу старушки; из нескольких понятных ей слов и фраз она составляла свои собственные истории и обдумывала их, занималась ими, пока не засыпала, убаюканная тишиной и мерным чтением бабушки. Когда Анна Федоровна не бралась за книгу, Аня влезала на лежанку, где каждый вечер сидела няня с чулком в руке, — и тут она опять слушала, но слушала рассказы вполне для себя понятные. Матрена видала много людей на своем веку, память у нее была отличная, и она всегда находила что порассказать из своей жизни или из жизни своих знакомых.

Девочка часто прерывала ее разными вопросами, и она ни один из них не оставляла без ответа. Ответы эти показались бы очень неудовлетворительными детям, учащимся в школах, привыкшим размышлять об окружающем их; но Аня была довольна ими. Она вполне верила, что отец Матрены свалился с лошади и сломал ноту оттого, что, когда он выезжал из деревни, заяц перебежал ему дорогу; что Матрена была долго больна оттого, что ее сглазила завистливая подруга; что никакого дела нельзя начинать в понедельник; что тот, кому не хочется заводить в доме ссор, не должен просыпать соль и тому подобное.

Аня очень любила и объяснения, и рассказы эти, но ей еще больше нравились сказки старухи Панкратьевны, жившей с кучею внучат на самом краю деревни, и пастуха Антона. Няня рассказывала про настоящих людей; конечно, интересно было узнавать, как они жили, чем зарабатывали себе пропитание, отчего делались счастливыми или несчастными, но в ее историях не было ничего особенно удивительного.

То ли дело сказки Антона или особенно Панкратьевны! Дети собирались толпой в ее избушку и, обступив ее со всех сторон, тесно прижавшись друг к другу, с жадностью слушали ее. Панкратьевна была длинная, сухая, седая, безобразная старуха, и самый вид ее придавал еще больше ужаса тем сценам, которые она описывала. Костлявые пальцы ее сжимались — точно когти Бабы Яги, глаза ее разгорались и дико сверкали из-под седых бровей; она то понижала голос до хриплого шепота, от которого мурашки пробегали по телу, то вдруг громко вскрикивала и заставляла вздрагивать своих слушателей. Дети дрожали, слушая ее, и после вечера, проведенного с нею, не только ни одна девочка, но даже ни один мальчик не решался возвращаться домой в одиночку. Аню всегда провожала Матрена, и девочка робко жалась к няне, пугаясь тени кустов, освещенных луною; добравшись до своей кроватки, она зарывалась с головой в подушки и ночью часто просыпалась от тревожных снов. Несмотря на этот страх, внушаемый рассказами Панкратьевны, Аня сильно любила их и горько плакала, если бабушка не соглашалась отпустить ее к старухе. А между тем, вероятно благодаря этим рассказам, Аня, как и большая часть ее подруг, боялась множества вовсе не страшных вещей. Она ни за что не решилась бы пройти ночью по деревенскому кладбищу; она боялась войти в большие запустелые комнаты «господского дома», как она, по примеру деревенских детей, называла старый помещичий дом своего отца. Она была смела и находчива перед всякой действительной опасностью, но беспрестанно боялась появления чего-нибудь сверхъестественного — какого-нибудь лешего, домового, живого мертвеца и тому подобное.