— Доктор филологии Иоганн Ентчурек. Когда я еще был в «Соколах»[14] , он написал на меня донос директору гимназии: я, мол, обозвал его Гётцем фон Берлихингеном[15]. Теперь ребята помягче, и у него кличка Иоанн Безземельный [16]. Это его любимый исторический герой, если не считать Гитлера и Гинденбурга.

— Что это у него с правой рукой? Протез?

— Гм… В тридцать девятом году он опубликовал в «Браммер тагеблатт» стихотворение «Моему фюреру». В сорок восьмом был денацифирован и сейчас в той же газете добивается принятия закона против радикалов. «О родина моя! Ни о чем не тревожься!»

— Кто знает, что написали бы вы, приведись вам жить в условиях фашистской диктатуры.

— Мы тут языками мелем, а они там вот-вот погибнут!

— Перестаньте вы наконец причитать! Сделали бы лучше что-нибудь для Плаггенмейера, пока было время! Подумаешь, напечатали несколько жалких строк в своей газетенке… Вы тоже не собирались разворошить осиное гнездо! — зашипел я. А потом, помолчав, добавил: — Как быть?

Он беспомощно пожал плечами.

9 часов 07 минут — 9 часов 15 минут

Нижеследующие события я наблюдал издали, через окно, и все, что я видел, это были двадцать пять человек, застывших на своих местах. Я прошу снисхождения за то, что ради напряженности сюжета прибегаю к запрещенному, в общем-то, приему, изображая происходившее так, будто я не только переживал его, но и мог отгадать мысли действующих лиц.

Ханс Хеннинг Хакбарт, всегда занимавший место за столом в последнем ряду, чтобы не подвергнуться неожиданной атаке сотоварищей, Ханс Хеннинг Хакбарт; по кличке Ха-ха-ха, откладывал свои бесконечные планы самоубийства на неопределенное время только по той причине, что постоянно внушал себе другую мысль: он-де избран судьбой, чтобы сыграть на сцене этого мира роль необыкновенную. Когда-нибудь, убеждал он себя, он совершит нечто такое, что сразу выделит его из толпы, и тогда все прожекторы направят свои лучи на него — это и будет великим поворотом в его жизни.

Юноша невыразительной внешности, уже расплывшийся, он видел свое спасение только в мечтах о будущем. Будь у него хотя бы хорошо подвешенный язык, это как-то компенсировало бы его внешность в глазах девушек; нарочитая мировая скорбь и заемный цинизм с гарниром из эстрадных острот и шуток, направленных против учителей, родителей и политиков, могли бы вызвать к нему кое-какой интерес, но и в этом отношении он ничем себя не проявил, не было в нем ничего похожего на врожденное высокомерие и нахальство. Даже доктор Ентчурек позволил себе высказаться по его поводу в том смысле, что Хакбарт говорит мало, зато все, что он говорит, — несусветная чушь. (Правда, говорил он только о своем предмете, истории.) Социологическое анкетирование, которое провели в этом году в гимназии студенты педагогического института из Бремена, показало, что он стоит в самом низу шкалы «уважения и любви» и может быть отнесен к категории «пребывающих в психологической изоляции». Причем эта «изоляция», полное безразличие к нему одноклассников, вовсе не объяснялась чисто социальными причинами: в классе, где учились дети людей состоятельных, он тоже, несомненно, принадлежал к числу имущих, его отец был почитаемым и высокооплачиваемым зубным врачом, имевшим обширную практику в респектабельном районе Брамме — Остервердере.

Как знать, может быть, положение Ханса Хеннинга Хакбарта оказалось бы не столь плачевным, если бы все не усугублялось тем, что его угораздило влюбиться не в кого-нибудь, а именно в Гунхильд Гёльмиц — в Гун, как она называла себя из любви к шведскому. И Гун, казавшаяся ему чем-то вроде шведской богини света Лусии и Аниты Экберг[17], воплощением всех женских добродетелей и прелестей в одном лице, эта

Гун, выражаясь старинным словом, владела всеми его помыслами, переполняла все его естество, как он выразился в одном из своих стихотворений: «Ты во мне, я гляжу сквозь тебя, когда мечтаю у моря, Ты во мне, мои мечты проходят сквозь тебя, когда я гляжу на море».

Дня не проходило, чтобы он не посвящал ей стихи, а вечерами, оставаясь один, он мысленно танцевал с ней под луной и поражал своим остроумием, музыкальностью и фантазией.

А Гунхильд и не догадывалась о его любви, а если бы и догадалась, это ровным счетом ничего не изменило бы; он был ей так же безразличен, как любой из бесчисленных камешков на берегу реки.

Сейчас она сидела в трех рядах от него, склонилась над столом и что-то писала. Он знал, что у «юзосов» она один из вожаков, а в политических дискуссиях молодежи ей не было равных от Гамбурга до самой голландской границы. Ентчурек, для которого она все равно что красная тряпка для быка, каждый день причитал в учительской: «От речей этой девицы они все пьянеют!» Судя по всему, Гунхильд разрабатывала сейчас какой-то стратегический маневр или писала письмо Плаггенмейеру, убеждая его отказаться от задуманного— так, по крайней мере, предполагал Ханс Хеннинг.

Но не эта мысль занимала Хакбарта, а возможность умереть вместе с Гунхильд. Он мысленно видел ряд гробов в городской ратуше, свой гроб рядом с ее. Мимо них длинной чередой проходили все его знакомые, сломленные горем, со слезами на глазах. «Такие молодые люди! И какие надежды они подавали! Они умерли, не вкусив еще жизни. И как это могло произойти?»

Хакбарт даже прослезился от умиления, лицо Гунхильд сейчас как бы расплывалось в тумане.

Спасения нет. Все они погибнут!

В классе мертвая тишина. Даже те, кто поначалу принял все за шутку, уставились на записи в своих тетрадях, уткнулись в раскрытые учебники или разглядывали узорчатое полированное покрытие письменных столов. Время от времени они бросали тоскливые взгляды на голубые и розовые пятна карты, которую доктор Ентчурек повесил в правом углу. «Ход военных действий на Западном фронте в 1914 — 1918 годах». Он собирался повторить с ними пройденный материал. В сотый раз npочитывали они названия французских городов: Камбрэ, Суасон, Монмеди. Лишь бы не смотреть на Плаггенмейера, не показывать, что волнуешься, переживаешь, Лишь бы не двигаться, не глядеть друг на друга. Шок, смертельный испуг, овладевший всеми, когда разлётё-лось вдребезги надгробие на могиле бургомистра, остались позади. Несколько секунд спустя они осторожно перевели дыхание: мы-То пока живы!

Вновь и вновь спрашивали они себя: почему он явился именно сюда? Почему именно к ним? Сначала они все свои надежды связывали с теми, что собрались во дворе гимназии. Им помогут, выручат, спасут. А затем наступила апатия, отупение. Помощи нет как нет, и, наверное, рассчитывать на нее не приходится.

Поначалу Хакбарт только молился: господи, помоги мне, я сделаю все, что ты пожелаешь… У него было такое чувство, что он вот-вот потеряет сознание. Он пришел в себя, услышав сдавленный хрип за одним из первых столов. Там кого-то вырвало. Дёрте или Инго.

Бросив взгляд в окно, увидел стоявших во дворе Бута, Ланкенау, Кемену, Корцелиуса — весь цвет города. Хуже не придумаешь. Стоят себе там, а им здесь подыхать!

Хакбарт горевал. Он горевал о том, чему теперь никогда не бывать — не будет никаких поцелуев и объятий, жены и детей, почетных званий и наград. Не будет Ханса Хеннинга, целующего свою Гунхильд. И не будет Ханса Хеннинга, отдыхающего на собственной яхте в окружении голливудских красавиц, как и положено «биг боссу»[18]. Не будет и Ханса Хеннинга, доктора юридических наук, контролирующего торговлю кофе в Германии, носителя гордого титула консула Коста-Рики[19]. Не будет Ханса Хеннинга, фотографирующего своих сыновей под рождественской елкой.

И тут на него снизошло просветление, ему нежданно-негаданно открылась блестящая возможность, он увидел свой звездный час! Если он убьет Плаггенмейера, он станет героем дня! Все газеты напишут о том, как он спас всех одноклассников и учителя. И тогда все наконец поймут, какой он молодчина. А главное — Гунхильд! Она будет гордиться им, оценит его по достоинству. Чтобы он да не справился с этим ниггером — просто курам на смех!