Хьюстон Чемберлен

Арийское миросозерцание

"Так как истина лежит вне пределов рассудка,

то она и не может быть выражена словами"

Махабхарата

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я постарался представить здесь по возможности продуктивными те понятия, которым горячо отдавался сам в свои ранние годы и, которые имели большое влияние на ход моих мыслей — с целью вызвать в других интерес к такой работе и дать им в помощь некоторые необходимые указания. Неспециалист зовет неспециалистов к специальным вопросам, и может иной раз добиться того, что ускользнет от специалиста. Но как только неофит обретет первоначальный подъем и понимание, он должен доверить себя руководству более опытных ученых. Такое необходимое руководство к дальнейшему изучению представляет краткий список литературы в конце книги.

Я считаю свой заголовок "Арийское Миросозерцание", не вполне исключающим возражения. «Индоарийское» или, во всяком случае «древнеарийское» — было бы, пожалуй, более точным обозначением. Но как автор, так и издатель, должны были остерегаться таких непривычных, слишком научно звучащих выражений, чтобы не смутить именно тот контингент читателей, привлечение которых и было их главною целью. Поэтому здесь просят обратить особое внимание на то, что слово «арийский» в этой небольшой работе — употребляется не в его весьма спорном смысле и уж во всяком случае не в трудно определимом значении проблематической прарасы, но именно sensu proporio, т. е. как обозначение того народа, который несколько тысячелетий тому назад спустился с высот среднеазиатского плоскогорья в долины Инда и Ганга, и там, благодаря строгим кастовым законам, долгое время оставался свободным от всяких посторонних расовых примесей. Этот народ сам себя называл народом "арийцев"", т. е. благородных, или господ.

Хьюстон Стюарт Чемберлен. Вена, январь, 1905

1. ПОНЯТИЕ ГУМАНИЗМА

Еще одно великое дело гуманизма должно быть у нас выполнено; и к этому призвана арийская Индия. Когда несколько столетий тому назад весь заживо погребенный мир древнеэллинской мысли и поэзии снова восстал из пепла, то казалось, как будто мы сами — мы, homines europaei Линнея — вдруг вышли из подземного мрака к яркому дневному свету. Тогда только стали мы мало-помалу достигать необходимой зрелости и в нашей собственной, не эллинской задаче. Столь же могучего, хотя и совершенно иного рода влияния нужно ожидать и от точного знакомства с индоарийскою мудростью и мы должны стремиться к ней со всей силой глубоко осознанной необходимости.

Культурное призвание гуманизма имеет оттого такое огромное значение, что он обогащает нас не только экстенсивно, но и интенсивно. Он не только поучает, но и образует. А образующе действовать может только пример. Поучение — это лишь тот приток материала, который я — смотря по своей организации — воспринимаю или нет, и который я, в целях этого восприятия, так или иначе обрабатываю; примером же — сама жизнь действует непосредственно на другую такую же жизнь. Пример возбуждает во мне деятельность, воодушевляет к предприимчивости, до которых сам по себе я, может быть, никогда бы и не дошел. Думая, что я только подражаю, я созидаю между тем нечто совершенно новое; именно потому, что я не могу иначе, что оригинальность есть великий закон природы, который только благодаря преступному произволу искусственно придуманной и тиранически навязанной школьной дрессировки — может стираться до такой полной неузнаваемости. Знакомство с духовной стороной эллинской жизни подействовало на нас в то время подобно благотворной перемене климата; мы оставались те же, и, однако, стали иными, так как силы, до того времени в нас дремавшие, вышли из своего оцепенения. Наше ухо, воспитанное в мире идей, которые никогда не могли быть нашими и которые мы пытались, однако по мере сил своих усвоить, с тою "глупой робостью", что в нас прославил Мартин Лютер, вдруг уловило звуки родного индоевропейского голоса. Это было призывом. То, что предшествовало, жизнь XII и XIII веков, полная возбуждения и страстных порывов, — более походило на какое-то бесцельное возникновение во мраке материнского чрева. Тут же настал день, мы стали господами нашей собственной воли и сознательно шагнули в будущее. Разумеется, это не было возрождением минувшего, как вообразили школьные мудрецы в избытке своего усердия; но зато в этом было нечто гораздо более значительное; зарождение чего-то нового, постепенный рост и укрепление нового устремления неистощимо-богатого европейского племени, рождение европейской духовной царственности. Это было влияние человека на человека, и это влияние, а не филологическое измышление, было гуманитарным в ту эпоху раскрытия былого человеческого величия. Знакомство с индоарийской умственной жизнью должно на нас отразиться в других направлениях, хотя и в совершенно аналогичном роде; а может быть даже и с большим проникновением до сокровеннейших глубин существа.

Причиною того, что этот факт еще не ясен для общего сознания, является — кроме широкого распространения невежества — то обстоятельство, что поступательное развитие наших знаний шло и должно было идти в обоих случаях совершенно различно. Поэтому краткий исторический обзор здесь будет уместен, как введение.

2. ИСТОРИЧЕСКИИ ОБЗОР

Исходною точкою возрождения латинской и эллинской литератур служит обыкновенно увлечение определенными произведениями, и только мало-помалу чисто лингвистический интерес завладевает всеобщим вниманием. В XIV веке все ученые владели латинским языком в совершенстве, греческому же они учились у современных им греков; так что, если их знания и не были филологически столь точны, зато несравненно более жизненны, чем в наше время. Они и стремились главным образом к жизненному или жизнетворческому. В 1450 году началось применение книгопечатания Гуттенберга, и уже в конце столетия в печати появились все известные тогда латинские авторы, а несколько лет спустя и все греческие. Это было пламенным порывом порабощенных людей к красоте и свободе — по явленному примеру! Уже гораздо позднее грамматика этих языков стала самоцелью и тогда-то триумфальная колесница гуманизма стала все глубже погружаться в филологические топи.

С индусским языком и литературой дело обстояло совершенно иначе. Санскритский язык был совсем неизвестен; с древне-индусской литературой у нас не было даже той едва уловимой связи, которая соединяла нас с эллинской мыслью и поэзией благодаря творениям отцов церкви. Поэтому здесь филологические исследования и открытия должны были предшествовать остальному; причем задача эта оказалась настолько необъятной, сопряженной с такими почти непреодолимыми трудностями, что она и теперь еще не доведена до конца: благодаря сложной природе языка, огромной области его распространения и связанному с этим раздроблению его на наречия, а также вследствие глубокой древности многих документов и происшедших за этот период исторических. переворотов. Очень долгое время, почти до наших дней, литературные памятники доходили до нас в каких-то жалких отрывках из отрывков, да еще нередко искаженные, вследствие недостаточного знания языка. Поэтому и огромное гуманитарное значение индусского наследства для нашей, едва пробуждающейся культуры, выясняется только теперь, да и то понемногу.

Когда Анкетиль Дюперрон, истый герой среди ориенталистов, разыскал в самом сердце Персии Зенд-Авесту, привез ее в Париж и перевел (1771), среди европейских ученых разгорелся ожесточенный спор относительно ценности этого произведения; так называемые «авторитеты» высказали почти единогласно свое презрение. Так, например, немецкий ориенталист Мейнерс решил коротко и ясно: "Это та же бессмыслица, которую проповедуют индийские попы"; в то же время один из английских ученых, Вильям Джонс, в своей критике, написанной по-французски, высокомерно заявляет: "Sied il а un homme ne dans ce siecle de s'infatuer de fables indiennes?". Но Дюперрон не дал себя смутить. В 1775 г. он открыл рукопись персидского перевода нескольких древне-индусских Упанишад и издал ее на латинском языке. Вскоре он приобрел самого неожиданного союзника: вышеупомянутый Вильям Джонс был по службе переведен в Индию, и это заставило его основательно заняться санскритом; он стал все больше углубляться в "индийские басни" и признал узость своего первоначального мнения, при чем воодушевление его росло год от году; он же перевел великолепные стихотворения Калидасы на английский язык и, таким образом, первый познакомил с ними мир; он предпринял труднейший перевод книги законов Ману и первый пустил в печать санскритский шрифт — словом Джонс, вместе с Дюперроном положил истинное начало нашему знакомству с духовными богатствами Индии. Эта история весьма поучительна. Пусть умникам она покажет, как неостроумно иной раз высмеивать "индийские басни".