Но новую, равнодушную Шеррил все еще навещал призрак прежней, настоящей Шеррил, и этот призрак выполнял определенную миссию. Нужно было понять то, что ее погубило. Нужно было понять, и поэтому она жила в постоянном ожидании. Нужно было понять, даже ценой жизни, так как ее все сильнее слепили огни мчавшейся на нее машины и она знала, что в тот момент, когда все поймет, колеса сомнут ее.
Что вам от меня надо? – этот вопрос непрерывно, как дятел, стучал у нее в голове. Что вам от меня надо? – беззвучно кричала она за столом, в гостиной, бессонными ночами, кричала Джиму и тем, кто делил с ним общую тайну, – Больфу Юбенку, доктору Саймону Притчету. Что вам от меня надо? Она не произносила этого вопроса вслух, так как знала, что ответа не будет. Что вам от меня надо? – спрашивала она, и ей казалось, что она спасается бегством, но выхода нет. Что вам от меня надо? – спрашивала она, оглядываясь на долгие муки своего замужества, которому еще не исполнилось и года.
– Что тебе от меня надо? – спросила она вслух и увидела, что сидит за столом у себя в столовой и смотрит на Джима, на его воспаленное лицо и на подсыхающее пятно на скатерти.
Она не помнила, как долго они сидели молча; она вздрогнула от звука собственного голоса и от вопроса, которого не намеревалась высказывать. Она не рассчитывала, что он поймет его; раньше он, казалось, не понимал и более простых обращений; она тряхнула головой, чтобы вернуться к реальности.
Ей пришлось вздрогнуть еще раз, когда она, взглянув на него, увидела, что он смотрит на нее с изрядной долей насмешки, даже с издевкой, словно отвергая ее оценку его сообразительности.
– Любви, – ответил он.
У нее безнадежно опустились руки, она почувствовала себя беспомощной перед таким ответом, одновременно и простым, и бессмысленным.
– Ты не любишь меня, – обвиняюще сказал он. Она не ответила.
– Ты не любишь меня, иначе ты не задала бы такой вопрос.
– Когда-то я тебя любила, – тусклым голосом ответила она, – но ты хотел не этого. Я любила тебя за мужество, за стремления, за способности. Но ничего этого не оказалось.
Он слегка надул нижнюю губу, выпятив ее в знак презрения.
– Какое жалкое представление о любви! – сказал он.
– Джим, за что ты хочешь, чтобы я тебя любила?
– Что за дешевый, торгашеский подход к любви!
Она промолчала, вопросительно глядя на него; вопрос застыл в широко раскрытых глазах.
– Любить за что-то! – сказал он язвительным тоном праведника. – Итак, ты полагаешь, что любовь – это вопрос математики, обмена, взвешивания и измерения, вроде фунта масла на прилавке в гастрономе. Но я не хочу, чтобы меня любили за что-то. Я хочу, чтобы меня любили просто ради меня, не за то, что я делаю, имею, говорю или думаю. Ради меня самого, а не моей плоти, духа, слов, трудов и поступков.
– Но тогда что же ты сам?
– Если бы ты любила, ты бы не спрашивала. – В его голосе появилась резкая, нервная нотка, словно он опасно завис между благоразумием и яростной, неодолимой потребностью вывернуть перед ней душу. – Ты бы не спрашивала. Ты бы знала. Чувствовала. Почему ты всегда хочешь все рассортировать и навесить ярлыки? Неужели ты не можешь стать выше этих мелочных вещественных дефиниций? Разве ты никогда не чувствуешь – просто чувствуешь?
– Да, Джим, я чувствую, – тихим голосом ответила она. – Но я пытаюсь избежать этого, потому что… потому что я чувствую страх.
– Передо мной? – с надеждой спросил он.
– Нет, не совсем. Я страшусь не того, что ты можешь сделать со мной, а того, что ты есть.
Он поспешно опустил веки, как будто захлопнул дверь, но Шеррил успела уловить, как вспыхнули его глаза, и в этой вспышке проступил ужас.
– Ты, со своей жалкой торгашеской душонкой, неспособна на любовь! – внезапно закричал он голосом, лишенным всяких красок и эмоций, кроме желания унизить ее. – Да, торгашеской. Торгашеский дух принимает множество обличий, это еще хуже, чем обыкновенная погоня за деньгами. Ты – духовная стяжательница! Ты вышла за меня замуж не ради денег, а ради моих талантов, мужества или еще чего-то ценного, что ты сочла ценой за твою любовь!
– Ты что же, хочешь, чтобы любовь была беспричинной?
– Любовь сама себе причина! Любовь выше причин и доводов разума. Любовь слепа. Но ты на это не способна. У тебя мелочная, расчетливая, меркантильная душонка лавочника, который всегда торгуется, но никогда не дает! Любовь – это дар, великий, свободный дар безо всяких условий; она прощает все, она выше всего. Какая щедрость в том, чтобы любить человека за его достоинства? Что ты даешь ему? Ничего. Всего лишь воздаешь ему по заслугам.
Глаза Шеррил напряженно потемнели: она поняла, к чему подводит ее этот разговор.
– Ты хочешь незаслуженной любви, – сказала она; это был не вопрос, а приговор.
– Ах, ты не понимаешь!
– Нет, Джим, я понимаю. Именно этого тебе хочется, именно этого вы все хотите – не денег, не материальных благ, не экономической выгоды, не всяких льгот, которых постоянно требуете. – Она говорила ровно и монотонно, будто декламируя для себя, сообщая надежную устойчивость слов мучительному хаосу мыслей, которые кристаллизовались в ее сознании. – Всех вас, проповедников общественного благосостояния, влекут вовсе не незаработанные деньги. Вы хотите подачек, но другого рода. Я духовная стяжательница, говоришь ты, потому что мне дороги духовные ценности. В таком случае вы, проповедники благосостояния, – духовные бандиты. Мне никогда раньше это не приходило в голову, и никто не подсказал мне эту мысль, не указал ее значение – духовный бандитизм. Но именно этого вам хочется. Вы хотите незаслуженной любви. Вы хотите незаслуженного восхищения. Вы хотите незаслуженного величия. Хотите быть людьми уровня Хэнка Реардэна, не потрудившись стать такими, как он. Не потрудившись стать кем-либо вообще. Не потрудившись жить.
– Заткнись! – взвизгнул он.
Они смотрели друг на друга с ужасом, и оба чувствовали, что стоят перед чем-то, что у них не хватало духу назвать, и следующий шаг будет для них роковым.
– Ты понимаешь, что говоришь? – спросил он тоном пустячного раздражения, почти благожелательно, чтобы вернуться в плоскость нормального, в пределы обычной семейной ссоры, неизбежной и даже полезной при любых тесных отношениях. – Понимаешь, в какую философию ты полезла?
– Не понимаю… – устало произнесла она, опуская го лову, как будто что-то зыбкое, неустойчивых очертаний, что она старалась схватить, растаяло у нее между пальцев и стало неосязаемым. – Не понимаю… Кажется, нельзя…
– Зачем лезть в омут, ведь там можно и… – Но ему пришлось замолчать, потому что вошел дворецкий с ведерком, полным сверкающего льда, и бутылкой шампанского, заказанного по случаю торжества.
Они молчали, позволив комнате наполниться звуками, которыми люди испокон века отмечали победные вехи в своей борьбе, как символами радостных свершений, – выстрел пробки, смеющееся журчание бледно-золотистой струи, сбегающей в высокие хрустальные бокалы, искрясь в ярком свете свечей, шелест поднимающихся вверх пузырьков, которые, кажется, так и велят всем тоже подняться и слиться в общем порыве.
Они молчали, пока дворецкий не удалился. Таггарт смотрел на пузырьки, небрежно вертя ножку бокала между пальцев. Потом он вдруг резко и неуклюже сжал бокал в кулаке и поднял его, но не как бокал шампанского, а как топор мясника.
– За Франциско Д'Анкония! – сказал он.
Она поставила бокал на стол.
– Нет, – сказала она.
– Пей! – взвизгнул он.
– Нет, – сказала она тяжелым, как свинец, голосом. Минуту они смотрели в глаза друг другу; отблеск свечей играл на золотистой жидкости, не достигая их лиц и глаз.
– А, к черту все! – закричал он, вскочил, швырнул на пол, вдребезги разбив, свой бокал и выбежал из комнаты.
Она еще долго, не шевелясь, сидела за столом, потом медленно встала и дернула за шнурок звонка.
Мерным, неестественно мерным шагом она направилась к себе в комнату, открыла дверцу шкафа, достала костюм и туфли, сняла свое платье – четкими осторожными движениями, будто сама ее жизнь зависела от того, чтобы не задеть что-то вокруг или внутри себя. В ней билась одна мысль: надо уйти из этого дома, хотя бы на время, хотя бы на час, а потом, позднее, она сможет противостоять всему, чему ей предстояло противостоять.