Помню ее как мягкую, милую женщину карибской внешности с очень гладкой светло-коричневой кожей – пока наркотики не изуродовали ее. Она и Кармен Макрей напоминали мне мою мать, Кармен даже больше, чем Билли. Билли была настоящей красоткой, пока не испилась и не искололась.
В последний раз я видел ее в «Бердленде», где выступал в начале 1959 года. Она попросила у меня денег на героин, и я дал ей все, что у меня с собой было. Кажется, сотню долларов. Ее муж Джон (забыл его фамилию) держал ее на героине, он ее таким способом контролировал. Сам он употреблял опиум. Он и меня зазывал прийти, улечься с ним на диван и покурить. Я никогда на это не соглашался, ни разу в жизни не попробовал опиума. Наркотики хранились у него, и он выдавал их Билли, когда считал нужным. Так он держал ее в узде. Джон был из тех скользких уличных мошенников из Гарлема, которые ради денег пойдут на что угодно.
«Майлс, – сказала мне Билли, – этот мерзавец Джон удрал со всеми моими деньгами. Ты не мог бы одолжить мне на дозу? Мне позарез нужно». Ну, естественно, я отдал ей все, что у меня было, – до того она ужасно выглядела в тот раз: вымотанная, измученная, с осунувшимся лицом и все такое. Исхудавшая. Уголки губ провисли. Она все время почесывалась. У нее всегда была отличная фигура, но сейчас она сильно похудела и лицо у нее опухло от беспробудного пьянства. Господи, мне было ее ужасно жаль.
Заходя к ней в гости, я всегда просил ее спеть «I Loves You, Porgy», потому что когда она пела «Не давай ему трогать меня потными руками», ты прямо на своей шкуре ощущал, как же погано у нее было на душе. Такой прекрасный и печальный был у нее голос. Все обожали Билли.
У них с Птицей был схожий конец. У обоих воспаление легких. Однажды в Филадельфии Билли из-за наркотиков продержали всю ночь в тюрьме. Может, даже и пару дней, не помню. Но я точно знаю, что она побывала в тюрьме. Наверняка ее там потом прошибало, а там ведь холодно и сквозняки. Когда пытаешься завязать, тебя то в жар, то в холод бросает, и, если за тобой не наблюдает врач, ничего не стоит подхватить воспаление легких. Именно так и случилось с Билли и Птицей. Когда сидишь на наркотиках, потом завязываешь, потом снова на них садишься, снова завязываешь – они в конце концов разъедают твой организм и приводят к гибели. Просто– напросто убивают тебя, как это произошло с Билли и Птицей, они не смогли справиться с тем дерьмом, которому поддались. И потом, они оба смертельно устали и просто ушли из жизни – как будто из гостиницы выписались.
Если бы не Билли, я был бы совершенно счастлив в 1959-м. Первое выступление нашего секстета в «Бердленде» в новом составе с пианистом Уинтоном Келли прошло в битком набитом зале. Знаменитости вроде Авы Гарднер и Элизабет Тейлор приходили на нас каждый вечер и запросто заглядывали за кулисы, чтобы сказать «хелло». Колтрейн в это же время записал «Giant Steps», примерно через две недели после последней сессии «Kind of Blue», и он делал, как я, когда записывал «Kind of Blue»: принес в студию нотные наброски, которые никто из музыкантов до этого ни разу не слышал. Я это расценил как комплимент себе. Еще мы играли в театре «Аполлон» в Гарлеме в качестве звезд, потом поехали в Сан-Франциско и около трех недель играли в «Блэкхоке» в полном зале, попасть туда можно было, отстояв длиннющую очередь.
В Сан-Франциско Трейн дал интервью журналисту Расу Уилсону и сказал, что серьезно подумывает об уходе из моего оркестра, о чем Уилсон на следующий же день растрезвонил в своей газете. А потом этот чертов парень назвал музыканта, который должен был заменить Трейна:
Джимми Хит. Так и случилось, Джимми Хит действительно заменил Трейна, но я считал, что Трейн не вправе был раскрывать журналисту, о чем я говорил только ему. Я пришел в ярость и сказал Трейну, чтобы больше он таких штук не откалывал. Ну чем я заслужил такое отношение с его стороны? Я сказал ему, что делал для него все, что мог, обращался с ним как с братом, и вот в ответ он обливает меня дерьмом, докладывая белому парню подробности моего бизнеса. Я сказал ему: решил уходить – уходи, но предупреди меня до того, как начнешь трепаться на всех углах, нечего первому встречному выкладывать, кто тебя заменит. В тот период все страшно превозносили Трейна, и, понятно, ему было трудно сдерживаться, хотелось самостоятельности. Он все больше и больше удалялся от меня. Когда мы тем летом играли в Чикаго на джазовом фестивале, организованном «Плейбоем», он с нами не поехал, у него, видите ли, были другие обязательства. Зато Кэннонбол играл на отрыв, мы с ним поочередно солировали. В тот день в начале августа все играли великолепно, и когда я вернулся в Нью-Йорк, только и разговору было о том, как хорошо мы звучали, несмотря на отсутствие Трейна.
В конце августа мы снова стали выступать в «Бердленде», в зале яблоку негде было упасть. Пи Ви Маркит, знаменитый карлик-конферансье, лицо «Бердленда», каждый вечер объявлял, что среди публики – Ава Гарднер, и она посылала мне воздушные поцелуи и приходила за кулисы расцеловать. Однажды Пи Ви подошел ко мне и сказал, что Ава ищет меня у выхода, даже хотела вернуться и поговорить со мной. Я спросил Пи Ви:
– Зачем? О чем она хочет говорить?
– Не знаю, сказала, что хочет пригласить тебя на какую-то вечеринку.
Я сказал:
– О'кей, давай ее сюда.
Он привел ее, улыбающуюся, и оставил со мной. Она все время шутила и затащила меня на свою вечеринку – уж очень я ей нравился. Вечеринка оказалась так себе, и тогда я познакомил ее с черным громилой по имени Джессе, который глаз с нее не сводил: она ведь была необыкновенно красивая – темноволосая, чувственная, с пухлыми губами, мягкими, как черт знает что. Господи, вот уж знойная женщина. Я говорю: «Ава, поцелуй его в долбаную щеку, чтобы он перестал пялиться, а то он сейчас родит». Ну, она поцеловала его в щеку, и он начал с ней болтать. Потом она поцеловала меня, а на него посмотрела таким змеиным взглядом, что он сразу убрался. Потом мы вышли, и я подбросил ее домой. Мы с ней не спали, нет, ничего такого не было. Хотя она была хорошей женщиной, по– настоящему милой, и, если бы я захотел, у нас что-нибудь могло получиться. Я просто не знаю, почему этого не случилось, но вот – не случилось, хотя многие готовы поклясться, что что-то между нами все-таки было.
Одно мне отравляло тогда жизнь – постоянное нытье Трейна об уходе из оркестра, но вообще-то все уже к этому привыкли. А вот потом произошла одна отвратительная вещь, которая снова испортила мое отношение к людям, опять превратила меня в желчного циника, и это когда я только-только начал замечать перемены к лучшему в этой стране!
Я только что кончил работать над радиопередачей, посвященной Дню вооруженных сил, знаешь, по «Голосу Америки», в общем, над обычной белибердой. И потом просто проводил хорошенькую белую девушку Джуди, чтобы помочь ей поймать такси. Она села в такси, а я остался стоять у входа в «Бердленд», буквально обливаясь потом, потому что был жаркий, влажный и душный августовский вечер. Вдруг ко мне подходит белый полицейский и говорит, чтобы я проваливал. Я тогда регулярно занимался боксом и подумал про себя: надо бы вдарить этому гаденышу, было понятно, к чему он клонит. Но вместо этого я сказал: «Проваливать? Это почему же? Я здесь работаю на первом этаже. Вон мое имя на афише – Майлс Дэвис» – и указал ему на свое имя, красовавшееся на полотне среди электрогирлянд.
Он говорит: «Мне наплевать, где ты работаешь, я сказал – проваливай! Если не пошевелишься, я тебя арестую!»
Я смотрел ему прямо в глаза и не двигался с места. Тогда он крикнул: «Ты арестован!» – и потянулся за наручниками, но при этом отступил на шаг. Ну а боксеры учили меня: если кто-то собирается тебя ударить, сделай шаг по направлению к нему – и ты увидишь, что произойдет. Я по повадке этого полицейского видел, что он – бывший боксер. Поэтому я как бы склонился к нему поближе, не уступая ему пространства для удара в голову. Он споткнулся, все его барахло оказалось на тротуаре, и я подумал: черт, теперь скажут, что я ему угрожал или что-то в этом роде.