И наконец, лес. В моем воображении он выглядел, да и сейчас смутно вырисовывается как самый настоящий Нью-Форест. Лиственный, скорее всего, ясеневый лес, с вьющейся между деревьями тропинкой. Все, связанное с представлением о лесе, жило здесь. Тайна, опасность, запретное удовольствие, неприступность, неведомые дали…

Лесная тропа выводила к крокетной площадке или теннисному корту на вершине откоса против окна гостиной. Тотчас волшебство кончалось. Вы снова оказывались в мире повседневности, где дамы, придерживая подол юбки, катили крокетные шары или в соломенных шляпках играли в теннис.

Досыта насладившись игрой в сад, я возвращалась в детскую, где царила Няня – раз и навсегда, непреложно и неизменно. Может быть, оттого, что она была уже совсем немолода и страдала ревматизмом, я всегда играла рядом с Няней, но никогда – с ней самой. Больше всего я любила превращаться в кого-нибудь. Сколько себя помню, в моем воображении существовал целый набор разных придуманных мною друзей. Первая компания, о которой я ничего не помню, кроме названия, – это Котята. Кто были Котята, не знаю, – не знаю также, была ли я одним из них, – помню только их имена: Кловер, Блэки и еще трое. Их маму звали миссис Бенсон.

Няня была достаточно мудрой, чтобы не говорить со мной о них и не пытаться принять участие в беседе, тихо журчавшей у ее ног. Может быть, ее вполне устраивало, что я так легко нахожу себе развлечения.

Поэтому для меня было страшным ударом, когда однажды, поднимаясь по лестнице, я услышала, как наша горничная Сьюзен говорит:

– По-моему, ее совершенно не интересуют игрушки. Во что она играет?

И прозвучавший в ответ голос Няни:

– О, она играет, будто она котенок с другими котятами. Почему в детской душе существует такая настоятельная потребность в секрете? Сознание, что кто-то – даже Няня – знает о Котятах, потрясло меня до основания. С этого дня я никогда больше не бормотала вслух во время игры. Это мои Котята, и никто не должен знать о них.

Разумеется, у меня были игрушки. Как младшей, мне всячески потакали и, наверное, покупали все на свете. Но я не помню ни одной, кроме, и то смутно, коробки с разноцветным бисером, который я нанизывала на нитки и делала бусы. Заодно припоминаю занудливого, гораздо старше меня кузена, который все время спорил со мной и называл синий бисер зеленым, а зеленый синим. А я из вежливости не спорила. Шутка казалась мне плоской.

Из кукол помню Фебу, на которую я не слишком обращала внимание, и Розалинду, Рози. У нее были длинные золотые волосы, и я восхищалась ею неимоверно, но долго играть с ней не могла, предпочитая Котят. Миссис Бенсон была ужасно бедной и печальной, – семья еле сводила концы с концами. Их отец, настоящий морской капитан Бенсон, погиб в море, поэтому они и оказались в такой нужде. Этим сюжетом сага о Котятах более или менее исчерпывалась, если не считать, что у меня в голове смутно вырисовывался другой, счастливый конец: оказывалось, что капитан Бенсон уцелел, он возвращался, притом с солидным состоянием, как раз в тот момент, когда ситуация в доме Котят становилась уже совершенно отчаянной.

От Котят я перешла к миссис Грин. У миссис Грин было сто детей, но самыми главными всегда оставались Пудель, Белка и Дерево. Именно с ними я совершала все свои подвиги в саду. Они не олицетворяли собой точно ни детей, ни собак, а нечто неопределенно среднее между ними.

Раз в день, как полагалось всем хорошо воспитанным детям, я «отправлялась на прогулку». Я этого терпеть не могла, в особенности потому, что надо было застегнуть на все пуговицы ботинки, – необходимое условие. Я плелась позади, шаркая ногами; единственное, что заставляло меня ускорить шаг, были рассказы Няни. Ее репертуар состоял из шести историй, крутившихся вокруг детей из разных семей, в которых она жила. Я не помню ничего: в одной, кажется, фигурировал тигр из Индии, в другой – обезьяны, в третьей – змеи. Все были страшно интересные, и я имела право выбирать. Няня повторяла их без устали, не проявляя ни малейших признаков неудовольствия.

Иногда как большую награду я получала разрешение снимать белоснежный Нянин чепец. Без него она сразу становилась частным лицом, теряя свой официальный статус. И тогда, с невероятным трудом задерживая дыхание, потому что для четырехлетней девочки это было совсем нелегко, я обвязывала вокруг ее головы широкую голубую атласную ленту. После чего отступала на несколько шагов назад и восклицала в восторге:

– Ой, Няня, до чего ты красивая!

Она улыбалась и отвечала своим ласковым голосом:

– В самом деле, милая?

После чая меня наряжали в накрахмаленное муслиновое платье, и я спускалась в салон, чтобы поиграть с мамой.

Если прелесть историй Няни заключалась в том, что они никогда не менялись и служили для меня оплотом незыблемости, очарование рассказов мамы состояло в том, что она ни разу не повторила ни одного из них, ее истории всегда были разными, и мы в самом деле ни разу не играли с ней в одну и ту же игру. Одна сказка, как я вспоминаю, была о мышке по имени Большеглазка. С Большеглазкой происходили разные приключения, и вдруг однажды, к моему ужасу, мама объявила, что сказки о Большеглазке кончились. Я так плакала, что мама сказала:

– Но я расскажу тебе о Любопытной Свече.

У нас были готовы уже два эпизода из жизни Любопытной Свечи, явно носившие детективный характер, когда вдруг, ни с того ни с сего, заявились непрошеные гости; они пробыли у нас несколько дней, и наши тайные игры и истории повисли в воздухе неоконченными. Когда гости наконец уехали, я спросила маму, чем же кончается «Любопытная Свеча», – ведь мы остановились в самом захватывающем месте, когда преступник медленно подливал яд в подсвечник, – мама страшно растерялась и явно не могла вспомнить, о чем идет речь. Этот прерванный сериал до сих пор тревожит мое воображение.

Другая упоительная игра заключалась в том, чтобы собрать все банные полотенца, составить вместе столы и стулья и построить дом, в который можно было вползти только на четвереньках.

Я плохо помню своих брата и сестру, думаю, оттого, что они были в школе. Брат – в Хэрроу, а сестра – в Брайтоне, в школе мисс Лоренс, которая впоследствии стала Роудин. Передовые идеи, как считалось, свойственные маме, побудили ее отдать дочь в пансион, а папа оказался достаточно широко мыслящим, чтобы разрешить ей сделать это. И в самом деле, мама обожала разные новшества.

Ее собственные эксперименты касались в основном религии. Думаю, что ее по-настоящему тянуло к мистицизму. У нее был дар молиться, дар погружения, но ее горячая вера и набожность никак не могли обрести подходящую форму вероисповедания. Многострадальный папа позволял вовлекать себя то в одну, то в другую конфессию.

Большинство религиозных метаний пришлось на пору до моего рождения. Мама чуть было уже не стала прихожанкой Римской католической церкви, но потом ее потянуло к унитаризму (именно поэтому мой брат оказался некрещеным), затем в ней пустила ростки теософия, но тут ее постигло разочарование в проповедях, которые читала миссис Бисент. После короткого периода горячей приверженности зороастризму она наконец, к вящему облегчению отца, обрела покой в лоне англиканской церкви. Возле ее кровати висело изображение святого Франциска, а «Подражание Иисусу Христу» стало ее настольной книгой, которую она читала денно и нощно. Я не расстаюсь с этой книгой по сей день. Папа простодушно исповедовал ортодоксальное христианство. Каждый вечер он молился, а по воскресеньям ходил в церковь. Религия была частью его повседневной жизни, не вызывающей сердечных смут; но если мама нуждалась в каких-то приправах к религии – что ж, он не возражал. Как я уже сказала, это был добрый человек.

Думаю, папа испытал большое облегчение, когда к моменту моего рождения мама возвратилась в лоно англиканской церкви и это позволило крестить меня в церковном приходе. Меня назвали Мэри в честь папиной бабушки, Кларисса по матери и Агата – это имя подсказала маме по дороге в церковь ее подруга, сказав, что оно очень красивое.