– Надо побыстрее сжечь все, что может тебе навредить, Рамон. Газеты, книги. Все.

В те дни главной в доме стала мама. Однажды утром она велела отцу одеться поприличнее и повела его к мессе. Когда они возвратились, мама сказала:

– Послушай, Мончо, сейчас ты пойдешь с нами на Аламеду.

Она принесла мой праздничный костюм и, завязывая мне галстук, очень строго произнесла:

– Запомни, Мончо, папа не был республиканцем. Папа не был другом алькальда. Папа никогда не ругал священников. И еще одна очень важная вещь, Мончо. Папа никогда не дарил учителю никакого костюма.

– Но ведь он дарил…

– Нет, Мончо. Не дарил. Ты хорошо меня понял? Не дарил!

– Да, мама, не дарил.

На Аламеде собралось очень много людей, все в праздничной одежде. Были здесь и те, что спустились из горных селений: женщины в черном, старики крестьяне в шляпах и жилетах. Перепуганные дети бежали за мужчинами в голубых рубашках и с пистолетами на боку. Два ряда солдат образовали коридор от лестницы городского совета до крытых грузовиков с прицепами – во время большой ярмарки в таких обычно перевозили скот. Но на Аламеде веселых ярмарочных криков слышно не было, наоборот, вокруг стояла гробовая тишина, как на Святую неделю. Люди друг с другом не здоровались. Словно друг друга не узнавали. Все напряженно смотрели на фасад городского совета.

Гвардеец приоткрыл дверь и обвел взглядом толпу. Потом распахнул обе створки и махнул рукой. Из темной пасти здания вышли арестованные, их охраняли другие гвардейцы. У арестованных были связаны руки и ноги, и между собой они тоже были связаны. Кое-кого я не знал по имени, но все лица видел не раз. Алькальд, люди из профсоюза, библиотекарь из литературного общества «Рабочая заря», вокалист Чарли из оркестра «Солнце и жизнь», каменотес по прозвищу Геркулес, отец Домбодана… Последним в связке шел учитель, горбатый и некрасивый, похожий на жабу.

Раздались отрывистые приказы и крики – они понеслись над Аламедой, как взрывы петард. Из толпы тоже мало-помалу начал пробиваться ропот – люди начали подхватывать ругань гвардейцев:

– Предатели! Бандиты! Красные!

– Кричи, Рамон, и ты тоже кричи, ради всего святого, кричи! – мама тащила отца, ухватив за руку повыше локтя, словно изо всех сил старалась поддержать и не дать упасть в обморок. – Пусть они видят, что и ты кричишь, Рамон, пусть они видят!

И тут я услышал, как отец тоненьким голосом проговорил:

– Предатели! – А потом все громче и громче: – Бандиты! Красные!

Он вырвался из рук матери, подошел совсем близко к цепи солдат и, весь трясясь от гнева и возмущения, вперил взгляд в учителя:

– Убийца! Анархист! Душегуб проклятый!

Теперь уже мама пыталась унять его и тихонько дергала за пиджак. Но он словно совсем потерял рассудок:

– Мерзавец! Сукин сын!

Я никогда раньше не слышал, чтобы он кого-нибудь так обзывал, даже судью на футбольном матче. Обычно он говорил:

– Ведь его мать ни в чем не виновата, так ведь, Мончо? Хорошенько это запомни.

А сейчас он, обезумев, обернулся и подталкивал меня взглядом, налитым кровью и слезами.

– И ты тоже крикни, Мончиньо, и ты тоже крикни ему!

Когда грузовики с арестованными тронулись с места, я был среди тех детей, что бежали следом и швыряли в них камни. Я в страшном отчаянии отыскивал глазами лицо учителя, чтобы крикнуть:

– Предатель! Бандит!

Но грузовики уже превратились в далекое облако пыли. А я стоял посреди Аламеды со сжатыми кулаками и, задыхаясь от лютой злобы, шептал:

– Жаба! Тилонорринко! Ирис!