С той стороны аквариума я видел контуры экспериментаторов, среди которых различал и Ингу. Злости на нее уже не было; с чувством обиды жить тяжело, так что я постановил, что в свое время мне надлежало получше соображать, тогда бы избежал многих неприятностей.
Те ученые особы не слишком часто общались со мной, пожалуй только Инга могла пооткровенничать, когда поняла, что у меня нет ненависти. Узнал я, что являюсь для экспериментаторов особенным человеком, с теми же аллелями генов «хладостойкости», что и у Василия Корня; это делает нас обоих способными к деловой активности даже при самом диком холоде. (Кто б мог подумать, мне ж всегда было зябко на ледяном ветру. Хотя, конечно, в Василии Корне и других русских первопроходцах, Иване Реброве, Михаиле Стадухине, Дмитрии Ерило, Елисее Бузе, Дежневе, Пояркове, Иване Москвитине, Атласове, сомневаться не приходится – дули они вперед даже дьявольски студеной восточно-сибирской и арктической зимой, потому что тогда дорога тверже.) Инга с компанией, собственно, и искали в русской Арктике, маскируясь под «гринписей», кого-то вроде Василия Корня.
Температуру в бассейне начали понижать, вплоть до того, что поверхность воды стала покрываться ледяной коркой. Холодно мне не бывало, я даже забыл такое чувство, но иногда возникало ощущение скованности, тесноты, что ли. Порой пронзала боль; значит, гликопротеиновые спирали не успевали стабилизировать воду в моих тканях и где-то происходила ее кристаллизация . Тогда начинались новые инъекции, после чего мне было не холодно, а жарко, словно в меня вливали кипяток. Помимо гликопротеинов-антифризов я нуждался в белках-шаперонах, которые восстанавливали уже поврежденные белковые комплексы.
Со временем инъекций стало меньше. У меня теперь самостоятельно вырабатывались те же белки-антифризы, что и у некоторых рыб арктических морей, нототении, зимней камбалы и еще какой-то, с красивым женским именем. Эти белки упорядочивали воду в виде тонких слоев, не давая ей смерзаться.
Мне не вносили новые гены с помощью вирусных векторов и рекомбинирования ДНК. Напротив, стимулировали экспрессию того, что раньше считалось некодирующими бесполезными участками – в общем, относилось к «мусорной ДНК». Теперь-то выяснилось, что может пригодиться всё. Просто у генома не один язык, а несколько, с разными грамматиками. И записи в нём идут параллельно на нескольких языках; то, что является бредом на одном, вполне разумно на другом. Можно, переключая считывание наследственной информации с одного языка на другой и, активируя экспрессию того самого «мусора», запускать давно спящие ветки эволюции. Физически это делается транскрипционными активаторами, своего рода микророботами, находящимися под управлением искина…
Однажды меня погрузили в искусственную кому и сновидения появились только перед самим пробуждением. Прежде чем проснуться, я увидел себя в судовой рубке «Пермякова». Штурвал, диски машинных телеграфов, репитер компаса, экраны радара и навигационной системы. Всё схвачено, всё слушается меня, всё будет пучком.
Я открыл глаза. Ситуация далека от привычной, нет стенок аквариума, не маячат тени наблюдателей. Не могу заглянуть в сонник, но буду считать последний сон хорошим предзнаменованием.
Я видел ломанную линию торосов, за ней темную полосу моря, а с другой стороны – почти ровный ряд черных скал. Низкое солнце, испуская над самой морской поверхностью оранжевые лучи, пропахивает яркие борозды на воде.
Северная натура во всей красе; я, скорее всего, на Шпицбергене – Груманте наших поморов. Испытания вступали в финальную фазу.
На мне, считай, не было одежды. Ноги босые – почти синие, об остальных подробностях вообще не хочу распространяться. Я двинул в сторону торосов. Они вздымались где-то на три-четыре метра, пришлось покарабкаться. А за ними я увидел плавающий лед, пространство между льдинами было покрыто шугой. Я вроде как засиделся в аквариуме, поэтому лихо перепрыгнул на ближайшую льдину, добежал до ее края, попробовал безбашенно перемахнуть на следующую, но сорвался в шугу и, пробив ее, ушел в воду. Едва вскарабкался на льдину, как рядом со мной, гоня волнушку с ледяным крошевом, грациозно пронеслась туша медведя.
Затем и он выбрался на льдину, соседнюю, сел на задние лапы, такой огромный, с желтизной на гриве и темной кожей на пятках. Стал пошатываться из стороны в сторону, время от времени замирая и поглядывая на меня, мол, давай знакомиться. Я понял, мишка не подходит ближе, чтобы не пугать меня. Заметил и антенну от нейроинтефейса у медведя на голове; имплант, наверное, должен купировать у него приступы агрессии в отношении «партнеров» по эксперименту.
И я словно услышал его.
«Мы будем плавать вместе, – сказал он. – Только ты здесь ничего не испорти, как остальные ваши. Это мой край.»
Собственно, мысли медведя были в моей голове, потому что и я был отчасти медведем; включилась та часть нашего генома, закодированная на каком-то древнем языке, которая позволяла нам резонировать. Которая, думаю, позволяет работать в стае и рое любым существам, многократно увеличивая их коллективные возможности. Тогда на смену однотипному примитивному поведению «увидел-схватил-сожрал», свойственному индивидуалам, приходит, не побоюсь этого слова, цветущая сложность.
Использование иной кодировки для экспрессии генов повлекло за собой пробуждение и другой дотоле спящей наследственной информации, что прилично расширило возможности моего сознания. Наверное, на физическом уровне это означало способность клеточных мембран принимать и когерентно передавать сигналы в миллиметровом диапазоне. Впрочем, мы оба – и человек, и медведь – являлись всего лишь лабораторными крысами в биолаборатории НАТО.
Мне, конечно, было не угнаться за мишей ни в воде, ни на суше. Но он давал мне время поравняться с собой, зависая на месте и лишь поводя головой из стороны в сторону, словно разминая шейные позвонки. И я устремлялся следом, а за мной еще компания рыбок, стайные мысли которых я тоже улавливал.
Я почти не думал о своем дыхании, хотя порой уходил под воду на десять-пятнадцать минут. Имплантированный мне нейроинтерфейс брал под контроль дыхательный центр и перехватывал сигналы от хеморецепторов, чтобы тот вдруг не отреагировал вдохом на начинающую гипоксию. Под водой мои легкие лишь иногда выпускали пузырьки через нос, чтобы понизить давление воздуха, а кислород я получал через свои «жабры», что находились не там, где у порядочных рыб, а на шее под кадыком. Мои «жабры» не были продуктом генных манипуляций, а являлись результатом технического апгрейда: пакеты мембран, тонких как графен, соединенных через «газообменный интерфейс» с моей кровеносной системой. Внешне это выглядело чем-то вроде обруча, точнее, ожерелья или колье.
Теперь в воде я себя чувствовал настолько комфортно, что на суше на меня находила лень; я плелся за медведем и отстраненно наблюдал, как быстрыми пестрыми шариками бросаются в стороны лемминги, мысленно делая ставки: «этот добежит первым, а тот придёт вторым». С прибрежных скал смотрели на нас своими выпуклыми глазами толстоклювые кайры и явно недоумевали по поводу нашей странной компании.
Потом я услышал «обратно» как бы под сводом черепа, то есть прямо в речевом центре мозга – распределенный нейроинтерфейс проникал и в зону Вернике, преобразуя команду управляющего сервера в голос – и вернулся в свой бокс, где мог насытиться желтой маслянистой жижей, похожей на тюлений жир.
Еще несколько недель испытания на натуре и настал мой черед. Меня запихнули в мешок со льдом – без этого начинал перегорать уже при обычной температуре – и вскоре по инерционным нагрузкам я понял, что нахожусь на борту судна, причем, скорее всего, подводного. Молния мешка расстегнулась и я нашел себя на палубе мини-подлодки, чья атмосфера была почти полностью кислородной. Там было несколько натовских спецназеров, не более разговорчивых, чем унитаз. Да, вероятно, они меня и за человека-то не считали. Я получил подводный буксировщик и плоское устройство с магнитной поверхностью, которое сразу определил как мину. На мои линзопроекторы вышла карта сектора в двух проекциях, на ней замерцал проложенный для меня курс. Был на карте и я – в виде точки с координатами, показателями линейной и угловых скоростей, векторами перемещения.