И она сказала самой себе: то, что я слышала, я действительно слышала; то, что случилось, действительно случилось. Покой этого вечера, покой этого мира — не для меня; придет утро, шум дня возобновится, люди будут по-прежнему злые и скверные, любовь останется все той же грязью. И я этого уже никогда не забуду: ни днем, ни ночью, ни в одиночестве, ни в новой радости, ни на чужбине. Одно у меня осталось еще сделать на земле — поцеловать моего мальчика на прощание в лоб и уйти. Что он теперь делает один у себя в комнате? Из его открытого окна струится слабый свет на зелень луга и на гравий дорожки. Может быть, он лег в постель, уставший от наслаждений и от долгой ходьбы.

Дрожь пробежала по ее телу, и в ней странно смешался страх с отвращением и с тоской по сыну. Но она тосковала о другом, а не о том мальчике, который лежал теперь у себя в комнате, сохранив в своем теле аромат Фортунаты. Ее влекло к прежнему Гуго, к ее свежему, чистому мальчику, который когда-то рассказывал ей о поцелуе маленькой девочки на уроке танцев, к тому Гуго, с которым она ездила в дивный летний день по зеленым долинам; ей хотелось, чтобы это время вернулось, чтобы она сделалась другой, сделалась опять матерью, достойной этого сына, а не женщиной, о которой дрянные мальчишки могли грязно разговаривать, как о блуднице.

О, если бы возможно было чудо! Но чудес нет. Нельзя изгладить из существования тот час, когда она с пылающими щеками, с ноющими коленями жадно внимала рассказу о своем позоре и о своем счастье. Еще через десять, через двадцать, через пятьдесят лет, глубоким стариком Руди Бератонер будет помнить, как он сидел мальчиком на белой скамейке в саду Беаты Гейнгольд и как его школьный товарищ рассказывал ему, что ночь за ночью, до самого утра…

Она вся задрожала, заломила руки, подняла взоры к небу, которое за тихими, точно мертвыми облаками молчало в ответ на ее одинокую муку и не таило в себе более чудес. До нее смутно доносился шум озера и улицы, горы, темнея, вздымались в мерцающей звездами ночи, желтое поле стояло, сверкая, среди надвигавшихся сумерек. Как долго она еще будет здесь недвижно лежать? Чего она ждет? Разве она забыла, что Гуго может тотчас же опять уйти из дому… опять к той, которая теперь ближе ему, чем его мать? Нельзя терять времени.

Она быстро отворила дверь, вошла в маленькую гостиную и очутилась перед дверью Гуго. Лишь на одно мгновение она остановилась и стала прислушиваться. Ничего не услышав, она порывисто открыла дверь.

Гуго сидел на диване и взглянул в лицо матери, точно пробужденный от дикого сна, с широко раскрытыми глазами. По его лбу проходили странные тени от мерцающего света лампы под зеленым абажуром, которая стояла на столе посредине комнаты. Беата остановилась в дверях. Гуго поднял голову, как будто хотел подняться, но продолжал сидеть, вытянув руки и опираясь ладонями на диван. Беата с мучительной болью почувствовала мертвенность этого мгновения. Несказанный страх охватил ее душу; она сказала себе: он все знает. «Что теперь будет?» — подумала она, не переводя дыхания.

Но в эту минуту она увидела, как по лицу Гуго прошла усталая улыбка, выражавшая не упрек, а скорее болезненное смущение. И с проницательностью, обостренной чувством собственной вины, она поняла, что странный вид ее сына не имел никакого отношения к ней. Она подошла к нему, приняла искусственно-веселый вид и спросила его:

— Ты спал, Гуго?

— Нет, мама, — ответил он. — Я только лежал.

Она взглянула в бледное, измученное детское лицо. Несказанное сострадание, в котором точно жаждало утонуть ее собственное горе, поднялось в ней. Она коснулась пальцами его спутанных волос, обняла его голову, села рядом с ним и начала говорить с большой нежностью.

— Что с тобой, мой мальчик? — Но дальше она ничего не могла сказать. Его лицо мучительно исказилось. Она взяла его руки; он рассеянно сжал ее руку, погладил ее пальцы и поглядел на нее со стороны. Улыбка его казалась какой-то маской, глаза его покраснели, грудь стала подниматься и опускаться, и вдруг он соскользнул с дивана, опустился к ногам матери, положил голову ей на колени и горько заплакал.

Беата задрожала в глубоком испуге и все же как-то внутренне успокоенная; она сначала ничего не говорила, дала ему выплакаться, нежно гладила его волосы и спрашивала себя в глубокой тревоге: что могло случиться? И она тотчас же утешила себя: может быть, ничего страшного. Просто, быть может, нервы не выдержали. Она вспомнила о таких же судорожных припадках, которым был подвержен ее муж; припадки эти вызывались пустяшными причинами: после волнения от большой роли, после чего-нибудь, оскорбившего его актерское тщеславие, — или даже казались иногда совсем беспричинными. Но вдруг ей пришло в голову, что Фердинанд, быть может, плакал у ее ног от страданий, причиненных ему другими женщинами. Не все ли равно? В чем бы он ни был виновен, его вина была искуплена. И все это было так далеко… Теперь у ее ног плачет ее сын, и она знает, что он плачет из-за Фортунаты. Какое страдание глядеть на его слезы! В какие глубины погрузилось ее собственное горе, когда она увидела душевную муку сына. Куда исчез ее позор, ее мука и жажда смерти перед пламенным желанием поднять дух любимого существа, плакавшего у ее ног? С бесконечной жаждой помочь ему она прошептала:

— Не плачь, мой мальчик, все обойдется.

И когда он отрицательно покачал головой, она продолжала решительным тоном:

— Все обойдется, поверь мне!

И она вдруг почувствовала, что обратилась с этими словами утешения не только к нему, но и к самой себе. Если бы только в ее силах было победить отчаяние сына, помочь ему, наполнить его душу новой бодростью, то одно это сознание, одна его благодарность, одно то, что он вернулся к ней, дало бы и ей возможность и силу продолжать жить.

И вдруг ее воображению вновь представилась та фантастическая местность, в которой она с Гуго гуляла в мечтах; опять у нее мелькнула блаженная мысль: «О, если бы я могла уехать с Гуго в то путешествие, о котором я мечтала прежде, чем пришел страшный час; если бы мы могли не возвращаться более на родину! Там, на чужбине, вдали от людей, которые меня знали, в новой атмосфере, какая бы началась у нас прекрасная жизнь!»

Вдруг он поднял голову с ее колен и с блуждающим взором, с искаженным лицом хрипло крикнул:

— Нет, нет — все кончено!

Он встал, посмотрел рассеянным взором на мать, сделал несколько шагов к столу, точно искал на нем что-то, несколько раз прошел по комнате, опустил голову и наконец недвижно остановился у окна, устремив взор во мрак ночи.

— Гуго! — воскликнула мать.

Она следила за ним глазами, но была не в силах подняться с дивана. И опять она повторила с мольбой:

— Гуго, мой мальчик!

Тогда он обернулся к ней, опять взглянул на нее с застывшей улыбкой, более мучительной для матери, чем его крик.

И опять она спросила, содрогнувшись:

— Что случилось?

— Ничего, мама, — ответил он с какой-то напускной веселостью.

Она опять решительно поднялась и подошла к нему:

— Знаешь, что я пришла предложить тебе?

Он взглянул на нее.

— Отгадай.

Он покачал головой.

— Хочешь совершить со мной вместе небольшое путешествие?

— Путешествие? — повторил он, точно не понимая ее.

— Да, Гуго, путешествие — в Италию. У нас достаточно времени. Школа начинается еще только через три недели. До тех пор мы вернемся. Как ты думаешь?

— Не знаю, — ответил он.

Она обняла рукой его шею. «Как он похож на Фердинанда, — вдруг подумала она. — Фердинанд играл раз роль мальчика и был совсем такой, как теперь Гуго». И она продолжала в шутливом тоне:

— Так вот, Гуго, я решила, что мы поедем путешествовать. Да, мой мальчик. Это совсем решено. А теперь вытри глаза, освежи лоб и пойдем.

— Куда?

— Как куда? Сегодня ведь воскресенье, и дома нет ужина. Кроме того, мы условились встретиться со всей компанией: с Арбесбахерами, Вельпонерами и Фрицем. А катание на лодке при луне — ты разве не помнишь, что оно тоже назначено на сегодня?