Потупившись, я набрал полную горсть холодной земли, и сейчас она сыпалась у меня между пальцами.

– Ты понял, что я сказал? – проревел Баба.

– Да, Баба.

– Хасан останется с нами. – Баба с яростью вонзил совок в землю. – Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Выброси всю эту чушь из головы.

– Я понял, Баба. Извини.

Последние тюльпаны мы сажали в тяжелом молчании.

Начались занятия, и мне стало немного легче. Новые тетради, остро заточенные карандаши, общий сбор во дворе школы, сейчас староста дунет в свисток… Размешивая грязь, Баба подвез меня к самому входу в старое двухэтажное здание из натурального камня с облупившейся внутри штукатуркой. Большинство моих товарищей прибыло в школу на своих двоих, и «форд-мустанг» Бабы всегда провожали завистливыми взглядами. Выходя из машины, я должен был надуться от гордости – но помню лишь свое смущение. И пустоту внутри.

Отъезжая, Баба со мной даже не попрощался.

Мы еле успели похвастаться боевыми шрамами на ладонях – памятками о воздушных сражениях, – как раздался звонок. Все парами отправились в классы. Я занял последнюю парту. На уроке фарси мне хотелось одного: чтобы задали побольше.

Теперь у меня был предлог безвылазно торчать у себя в комнате. К тому же занятия на какое-то время отвлекли меня от мыслей о том, что произошло этой зимой при моем молчаливом попустительстве. Несколько недель я старательно забивал себе голову силой тяготения и инерцией, атомами, клетками и англо-афганскими войнами. Но перед глазами так и стоял проход между домами. Хасановы коричневые вельветовые штаны, брошенные на кучу кирпича. И еще капельки крови, почти черные на снегу.

Знойным тягучим июньским днем я зову Хасана на вершину нашего холма – говорю, что прочту ему свой новый рассказ. Хасан развешивает во дворе выстиранное белье – и ужасно торопится, услышав мое приглашение.

Мы обмениваемся парой слов, пока карабкаемся по склону. Он спрашивает меня про школу, про новые предметы, я рассказываю ему об учителях, особенно о противном новом учителе математики, бившем болтунов металлической линейкой по пальцам. Хасан вздрагивает и предполагает, что уж мне-то, наверное, удается избегать наказания. Да, пока мне везло, отвечаю я, про себя прекрасно зная, что везение здесь ни при чем, тем более что разговаривал на уроках я не меньше других. Просто отец у меня богат и знаменит.

Садимся у кладбищенской стены в тени граната. Через месяц на склонах холма вымахают сорняки, пожелтеют и ссохнутся. Но весенние дожди в этом году были долгие и обильные – и потому трава пока зеленая, сквозь нее там и сям пробиваются полевые цветы. У подножия холма сверкает на солнце плоскими крышами Вазир-Акбар-Хан, и легкий ветерок колышет развешанное для просушки белье.

Срываем с дерева с десяток гранатов, я достаю странички со своим рассказом – и вдруг откладываю их в сторону, вскакиваю на ноги и поднимаю с земли перезрелый гранат.

– Что ты сделаешь, если я запущу им в тебя? – спрашиваю я Хасана, подбрасывая фрукт на ладони.

Улыбка исчезает с его лица. Как он постарел! Не возмужал, а именно постарел – эти складки у рта, морщины возле глаз… Это я тому причиной, это мой резец оставил их.

– Так что ты сделаешь? – повторяю я вопрос.

У Хасана в лице ни кровинки. Ветер треплет мою рукопись – хорошо, что листки сколоты вместе. Швыряю гранат в слугу, плод попадает ему в грудь, разбрызгивая во все стороны красную мякоть.

В крике Хасана удивление и боль.

– А теперь ты брось в меня! – ору я. Хасан вскидывает на меня глаза.

– Поднимайся! Бросай в меня гранатом! Хасан поднимается. И стоит недвижимо. Лицо у него такое, будто его внезапно смыла с пляжа волна и унесла далеко в море.

Удар следующего граната приходится в плечо, сок окропляет моему товарищу лицо.

– Ну же! Швыряй! – хриплю я. – Давай же, чтоб тебя!

Почему ты меня не слушаешься? Поступи со мной так же, накажи меня, избавь от бессонницы! Может, тогда все будет как раньше.

Плод за плодом летит в Хасана. Он не шевелится.

– Трус! – срываюсь на визг я. – Ты просто жалкий трус!

Не знаю, сколько раз я попал в него. Когда меня наконец оставляют силы, он весь перемазан красным.

В отчаянии падаю на колени.

И тут Хасан поднимает с земли гранат, подходит поближе ко мне, ломает пурпурный шар пополам и расплющивает о собственный лоб.

– Получай. – Сок течет у него по лицу, словно кровь. – Доволен? Легче теперь стало?

И он поворачивается ко мне спиной и сбегает по склону вниз.

Стоя на коленях, я раскачиваюсь взад-вперед. Из глаз у меня хлещут слезы.

– Что же мне делать с тобой, Хасан? Что же мне с тобой делать?

Когда слезы высыхают, я направляюсь к дому, уже зная ответ на свой вопрос.

Мне исполнилось тринадцать в то лето, предпоследнее для Афганистана лето мира и согласия. К тому времени наши с Бабой отношения опять сковал лед. Зря я заикнулся насчет новых слуг, когда мы с отцом сажали тюльпаны, – с этого, наверное, все и началось. Хотя разрыв все равно был неизбежен, рано или поздно он бы произошел. К концу лета только стук ложек и вилок нарушал тишину за обедом – а после еды Баба, как и раньше, удалялся в кабинет и закрывал за собой дверь. В сотый раз я перечитывал Хафиза и Омара Хайяма, обгрызал до мяса ногти, сочиняя свои рассказы. Исписанные странички я складывал стопкой под кроватью, хоть и не надеялся уже, что мне доведется когда-нибудь прочесть их Бабе.

Гостей на празднике должно быть много, считал отец, иначе какой же это праздник? За неделю до своего дня рождения я заглянул в список приглашенных. Из четырехсот человек – плюс дядюшки и тетушки, – которые должны были вручить мне подарки и поздравить с тем, что я дожил до тринадцати лет, имена как минимум трех сотен ничего мне не говорили. Удивляться нечему, они ведь явятся не ко мне. Прием дается в мою честь, но настоящей звездой представления будет совсем другой человек.

Али и Хасану было бы просто не справиться – и помощников нашлось немало. Мясник Салахуддин привел на веревочке ягненка и двух овечек, категорически отказался брать деньги и лично зарезал животных под тополем во дворе. Помню его слова: кровь полезна для деревьев. Незнакомые люди развесили по дубам провода и лампочки. Другие люди расставили во дворе дюжину столов и накрыли скатертями. Вечером накануне праздника явился Бабин друг, ресторатор из Шаринау Дел-Мухаммад, – отец называл его Делло – с целыми корзинами специй, замариновал мясо и тоже денег не взял, сказав, что и так в неоплатном долгу перед Бабой. Чтобы открыть свой ресторан, Делло занял у Бабы средства, шепнул мне Рахим-хан, а когда хотел вернуть долг, то Баба неизменно отказывался, пока Делло не прикатил к нам на собственном «мерседесе» и буквально не умолил отца принять деньги.

Наверное, прием удался, – по крайней мере, с точки зрения гостей. Дом был набит битком, куда ни ткнешься, везде пили, курили и оживленно разговаривали. Сидели на кухонных столах, на ступеньках лестницы, даже на полу в вестибюле. Во дворе пылали факелы, на деревьях мигали синие, красные и зеленые огни, бросая причудливые отсветы на лица гостей. В саду была устроена сцена, установлены динамики, и сам Ахмад Захир играл на аккордеоне и услаждал слух танцующих.

Как и полагается хозяину, я лично приветствовал каждого, а Баба тщательно следил, чтобы никто не был обделен вниманием, – не то пойдут потом разговоры, что сын у него дурно воспитан. Я целовался с посторонними, обнимал незнакомцев, принимал подарки от чужих и улыбался, улыбался, улыбался… Даже мышцы лица заболели.

Я стоял с отцом в саду у бара, когда в очередной раз услыхал: «С днем рождения, Амир».

Это явился Асеф с родителями – тощим узколицым Махмудом и крошечной суетливой Таней, раздающей улыбки направо-налево. Дылда Асеф обнимает отца с матерью за плечи – и это как бы он подвел их к нам, словно главный в семье.

Перед глазами у меня все поплыло.

– Спасибо, что пришли, – любезно произносит Баба.