Я никогда не предполагал, что она настолько могущественна и богата, мне стало смешно, когда она впервые, привезя меня в настоящую свою Австралию, с веселой важностью изложила однажды утром, лежа рядом в постели, каковы наши материальные дела. Нахохотавшись вволю, я объявил ей, что как человек, воспитанный в совершенно иных условиях, я не мыслю себе жизни задарма и поэтому буду содержать себя только на то, что сам заработаю, и, значит, для того чтобы появились у меня мои кровные трудовые денежки, мне нужна работа. О, само собою разумеется, согласилась Ева, я это предполагала и заранее позаботилась обо всем. И она, заставив меня накинуть халат, повела с собою, мы вышли из дома н по зеленому ровнейшему газону нашего парка подошли к отдельно стоявшему среди деревьев новому модерновому дворцу, похожему на развернутый аккордеон.

Это, как я узнал в ту достопамятную минуту, оказалась моя мастерская. Ничего подобного я еще не видывал. Куда там было сравниться с нею претенциозной хавире моей знаменитой тетки! Маро Д. лопнула бы от зависти, увидев здание, внутренние помещения и все те умные приспособления и затеи, которыми снабдила мастерскую Ева, тщательно все продумавшая совместно с лучшими архитекторами и самыми известными дизайнерами Австралии. Каков был свет - всегда яркий, ровный в любую погоду, днем и ночью - искусственный свет был так прекрасно подобран, что совершенно не отличался от естественного; каковы гобелены - подлинный семнадцатый век, - которыми были увешаны стены громадной мастерской; к ней примыкали графическая студия с новенькими офортными станками, прессами, наборами медных и цинковых пластин и небольшая "дамская" мастерская на тот случай, если Еве тоже захочется что-нибудь сотворить, и диванная, и буфетная с баром, с холодильниками и с неисчерпаемыми запасами чего только хотите. И даже бассейн был, и зал для гимнастики и занятий хатха-йогой, и столярная мастерская с набором австрийских инструментов, и мансарда-кабинет для уединенных раздумий, куда ключ был только один, и он, разумеется, вручался мне.

"Вот здесь и работай, милый, - сказала Ева, деловито осматривая мастерскую, словно портниха свое изделие, - это тебе небольшой свадебный подарок, - сказала она, - чтобы ты мог начать свою трудовую жизнь, мой любимый трудящийся".

Но она, оказывается, подарила мне не только лучшую в мире мастерскую. Из-за портьеры высунулась бледная голова с лысиной и тотчас скрылась.

"Пан Зборовский! - позвала Ева, и когда лысый джентльмен подошел к нам, поклонившись мне и поцеловав у нее ручку, Ева представила: - Это господин Зборовский Станислав, талантливый художник, он тебе, милый, будет хорошим другом и компаньоном, чтобы тебе не было скучно сначала, пока ты еще не обзавелся знакомыми".

Я недоуменно смотрел на этого пана, который стоял перед нами, заложив руки за спину, и с невнятным выражением на лице поднимал поочередно то одну бровь, то другую.

"Пан Зборовский, - сказала жена, - будет работать в моей маленькой мастерской, потому что у меня пока нет времени заниматься живописью. Мне предстоит поездка в Иран, потом в Японию, потом в Америку, а ты начни работу, войди в курс дела, как говорят у вас, и тебе во всем поможет пан Станислав, правда ведь, пан Станислав?"

Тот наклонил голову, поднял правую бровь и хрустнул пальцами у себя за спиною.

Когда мы с Евой покинули мою великолепную мастерскую и вернулись в дом, она рассказала:

"О, это очень талантливый и бедный художник, мой дальний родственник, мне его стало жалко, у него ведь нет своей мастерской, и я решила ему немножечко помочь. Пусть он поработает рядом с тобой, ты не будешь сердиться, милый?"

"Нет, - ответил я... - Да и куда мне одному такую махину? Там бы поместилось все мое художественное училище..."

На следующий день Ева отбыла в Иран, а я остался в обществе молчаливого Зборовского. Пан и на самом деле вскоре приступил к работе: разложил на столе крохотные колонковые кисточки и поставил на изящный мольберт холстик размером с конверт. Упираясь языком изнутри в щеку, отчего она напухла шишкой, Зборовский старательно наносил крохотные светлые мазочки, пуантилировал, изображал нечто зыбкое, в меру благородное и вкусное по колориту - что-то там мелькало вроде розовой козочки на фоне мыльно-зеленой травки.

Оказалось, что Зборовский совершенно свободно разговаривает по-русски, о чем Ева мне почему-то не сказала, и мы с паном немного потолковали о технике пуантилизма, вспомнили Сера, Ван Гога, после чего я направился в свою мастерскую.

Я вошел, вновь осмотрел все восхитительные гобелены, покрутился возле изящных и удобнейших мольбертов, на которых стояли услужливо приготовленные беленькие холсты разных размеров, потрогал новенькие кисти, должно быть, очень дорогие, потом сел в кресло, закрыл глаза и неожиданно погрузился в глубокий сон.

Проспав довольно долго, я проснулся и почувствовал себя бесконечно несчастным. Мне стало ясно, что отныне я больше не возьму в руку кисти и не размешаю на палитре краски. Я погиб как художник, и это произошло так же внезапно и скоро, как смерть при автомобильной катастрофе.

Но пока об этом знал я один да, может быть, мой далекий друг ...ий, который провожал меня до аэропорта Шереметьево и в минуту расставания расплакался, как ребенок. Он рыдал, протяжно охая, и сквозь рыдания выкрикивал матерные ругательства, а потом, когда я подошел к нему, чтобы обнять на прощанье, и слегка стукнул его кулаком по плечу, он, весь в слезах, вдруг размахнулся и влепил мне такой хук в солнечное сплетение, что я охнул и чуть не задохнулся. После этого он повернулся и, словно слепой, побрел куда-то спотыкаясь и скоро скрылся в толпе. Возможно, его вещая душа уже догадывалась, знала, какая меня ожидает беда, конечно знала.

По темному дну океана человеческого, в немыслимых закоулках жизни каждый из нас тащил в одиночку груз неведения и тоски, хлам собственного ничтожества и, хрипя от натуги, нашаривал ногами дорогу к творчеству. Нам никто не обещал его, но мы хотели творить, над нами глумились оборотни, морочили и завораживали нас, и все же, проплутав в бесплодных дебрях хаоса, мы вновь возвращались назад и с прежнего места продолжали свой поиск. И когда страдание становилось невыносимым, душа словно внезапно вскипала, и над вздыбленной пеной горьких восторгов, над клокотанием отчаяния возникали бледные струйки пара, химеры образов того искусства, что доступны человеческому одиночеству.