В заключение торжеств состоялся - опять-таки ночной - митинг, на котором все участники стоя исполнили гимн общества со словами припева: "Жизнь в наших руках, друзья, как черные костяшки домино", - причем текст был переведен на шестьдесят семь языков и каждый участник, таким образом, смог исполнить песню на родном языке. Разъезжались участники съезда довольные и счастливые, сердечно благодаря отцов доминошного общества и его покровителей, среди которых одной из самых щедрых была, увы, моя жена Ева.

Она, правда, не принимала участия в увеселительных оргиях и ночных мистериях, потому что была беременна нашим третьеньким и все время пролежала в номере гостиницы.

ЛУПЕТИН

Итак, мы все четверо при жизни разбрелись по разным сторонам света и уже не пытались найти друг друга, в то время как наши враги, постепенно обложив каждого, уничтожали нас поодиночке. Так неужели победа останется за ними? Если я, содрогнувшись от ужаса, смирился бы в душе с их дьявольской тайной властью, то да - надо мною они взяли бы верх. И тогда последний миг моего сознания был бы уязвлен мохнатым тарантулом гнусного страха. Но разум, великий друг людей, не дал мне в смерти уподобиться животному, и я ушел из жизни, как уходит новобранец на войну, - плача, смеясь и надеясь.

Мать заболела вскоре после того, как я вернулся домой, бросив художественное училище. Это совпадение - мое возвращение в деревню и почти одновременная болезнь матери и ее беспомощное состояние - показалось мне не случайным. Старушку свою я не видел почти год, и за это недолгое время она страшно изменилась. В тот весенний день, когда я обнял ее и расцеловал при встрече, она была еще вполне нормальна, плакала, расспрашивала о моей городской жизни, гладила меня по щеке, как маленького, и сама, как маленькая, то и дело беспомощно припадала ко мне и целовала в плечо. А через два дня и случился первый припадок помешательства - она выскочила из пустой школы и с неразборчивыми выкриками помчалась вдоль деревенской улицы, я догнал ее уже возле пожарного сарая, на берегу пруда.

Уже год, как мать не работала, потому что в большой, на сто пятьдесят дворов, деревне не оказалось маленьких детей, их некому было рожать, вся способная к этому молодежь разъехалась по городам, остались доживать в своих избах одни старики и старухи. Таким образом, сама собою рухнула мечта всей моей жизни, не оказалось для меня дела, к которому я столь долго и тщательно готовился, - школа была закрыта, и я не смог заменить свою матушку, которая почти сорок лет проработала в ней, и последние годы совсем одна, ведя сразу четыре класса. Еще за год до этого в школе было шесть учеников, все они занимались вместе в общей классной комнате, а с прошлой осени, когда осталось всего два ученика, школу решили закрыть, а ребятишек перевести в интернат за двенадцать километров, в центральную усадьбу совхоза.

Я не мог перебраться туда из-за матери, не захотел и отдавать ее в лечебное заведение - словом, братцы, ловушка захлопнулась, и я двенадцать лет безвыездно прожил в деревне, чтобы допокоить матушку. Это ведь только говорится так: прожил столько-то лет там-то, на самом деле подобное, казалось бы, ясное сообщение ничего общего не имеет с течением подлинной жизни, которая не бежит потоком по приуготовленным удобным руслам календарей, а влачится томительными струйками мгновений по праху и мусору бесконечных, тягучих дней.

Нет, братцы, проживать эти дни или рассказывать о них - вещи совершенно разные и несовместимые, как, например, фотографии молодости нашей с той измятой рожей, что с унынием взирает на нас из зеркала сорокалетия. По какому закону химии происходит сгорание нашей жизни? И неужели совершенно безразлично для этого химического процесса, был ли счастлив Лупетин во дни своей земной жизни или тихо сопрел, как выброшенный во двор капустный лист? Не желаю рассказывать о своих деревенских двенадцати годах, большая часть которых была наполнена постоянной стиркой матушкиного белья: мне хотелось содержать ее чисто. Не хочу вновь проживать четырех странных лет после ее смерти, когда, оставшись в полном одиночестве, вдруг обнаружил, что я вовсе не одинок, оказывается, и начались мои бесконечные умопомрачительные дискуссии с Бубой... Вкратце лишь сообщу вам, что все эти годы ради прокормления я проработал на конном дворе и при телятнике, расположенном рядом с конюшней, ухаживал за тремя еще не сведенными лошадьми - Лыской, Чалым и Верным, но Лыска вскоре пала, Чалый за буйство был продан цыганам, и остался один старичок Верный, единственный работник на всю деревню; а в телятнике я заготавливал дрова для кормокухни. За все это время я ни разу не брал карандаша в руку и не открыл ни одного тюбика краски.

Други мои верные, хотите знать, в чем выражается высшее коварство звериного заговора? Моя мать в молодости, преисполненная желанием служить людям, на всю жизнь отправилась в деревню, с тем чтобы вложить в сознание деревенских детишек понятия высшего добра и классовой справедливости. Во время войны овдовела и растила меня одна, никуда не выезжала, только в близлежащий районный городишко на конференции. А в шестьдесят лет она была побеждена тайным зверем, сидевшим в ней до поры до времени. С животной алчностью набрасывалась она на еду, которую я ей готовил, со страхом и ненавистью следила за каждым куском, перепадавшим мне. Она вопила и жаловалась на людях, что я ее морю голодом, тащила из дома продукты и зарывала по укромным уголкам двора.

Любовь к родителям, в особенности к матери, у всех людей считается священной и воспета поэтами, но моя любовь к тому существу, в которое превратилась мать, постепенно переродилась в нечто противоположное: в злое отчаяние, в бездонную печаль, во вспышки яростного гнева, во время которого я мог отшлепать свою старую родительницу или безжалостным образом связать ее вожжами. И постепенно прорастали во мне, как проросли и в матери, как и во всех нечестивцах, оказавшихся способными совершить самые бесчеловечные поступки, зерна бесовского заговора, незаметным образом посеянные и во мне. Таким образом, я был побежден изнутри тайными агентами невидимой "пятой колонны" врагов человеческих.