Через несколько минут ворчливая хозяйка доставила на стол кипящий самовар.

— Закуси, выпей чайку да полезай спать на печку, — сказала она.

Гульшагида с улыбкой качнула головой.

— Если я с этих пор начну отлеживаться на печке, что же буду делать в старости? — Она обняла заботливую Сахипджамал за плечи и, словно доверяя ей радостную тайну, сказала: — Исмату легче… Если б ты знала, как я обрадовалась! Он заснул, а сон — к выздоровлению….

Едва Гульшагида снова обжилась в Акъяре, к ней зачастили два молодых человека. Один из них — директор школы-десятилетки, окончивший в прошлом году университет, а второй — работник райкома партии. Ясно было, что оба джигита навещают доктора и в больнице и на квартире не из-за хвори. Да они и сами не скрывали своих чувств. Порой Гульшагида стала подумывать: «Уж не остановить ли выбор на одном из них? Что ни говори, как ни думай, годы идут. Сколько можно ждать, кого и откуда?.. Здесь ведь нет ни обманчивой Федосеевской дамбы, ни других надежд».

Не очень-то радостные мысли, хотя нет в них ничего зазорного. А тут еще Сахипджамал жужжит в уши:

— Ради чего губишь в одиночестве молодость? Не успеешь оглянуться, душа моя, как пожелтеет от печали лицо. Кому нужна будешь, когда состаришься? Если в молодости не поворковать вдвоем, как пара голубей, так нечем будет и жизнь вспомянуть.

Гульшагида понимала, что эта простая женщина по-своему права. Еще как понимала! Но… Иной раз она плакала до рассвета, а иногда и плакать не могла — лежала, застывшая, будто скованная морозом. В такие минуты ей становилось страшно: ведь она уже побывала замужем, а все еще мечтает словно о девичьей любви. Не обманывает ли она себя? Природа наделила ее некоторой волей. Гульшагида не позволяла слишком уж разрастаться душевным мукам — вся отдавалась делу, а если выпадала свободная минута, бралась за книгу или просто напевала немудрящую песенку, чтобы забыться:

Не тужи, не кручинься, бедное сердце!
Не желтей, не томись, душа!
Любовь прилетит, — она ведь, как ласточка,
Дождется своей весны.
Сердце мое, не терзайся надрывно,
В мире хватит простора для всех.
Погляди, наступает рассвет! Скоро пройдет зима…
А пока — снег идет в Акъяре, снег…
Терпи, мое сердце! Молчи в ожиданье любви!
Он вернется к тебе — кивнет, позовет.
Пусть он не знает, пусть он не видит,
Как горит, не сгорая, любовь…
Веет ветер с востока, бродит по небу луна,
А в душе только ты — всегда, постоянно…
Видишь, сердце, идет из полей весна,
Скоро тронется лед, синий лед на реке Акъяр.

А песенка все же грустная. И совсем не трудно разгадать, откуда эта грусть. Гораздо труднее ответить на другое. Чем больше всего покорил ее Мансур, какими таинственными силами? Мужской красотой? Отвагой? Умом?.. Но разве у сердца можно добиться ответа на эти вопросы.

Однажды вечером, когда не хотелось ни петь, ни думать о своем одиночестве, она открыла желтую тетрадку Зиннурова — «Из мира больных».

Как и в первой тетради, материал был недостаточно крепко скомпонован; чувствовалось, что и на этот раз записи делались на скорую руку, под свежим впечатлением.

«…Около двух лет прошло, как, благодаря болезни, я познакомился с замечательным человеком — профессором Тагировым. Помнится, записал тогда: «Ради этого знакомства я лег бы в больницу даже здоровый». И вот — не понадобилось притворяться больным. Давний мой недуг — стенокардия привел к инфаркту.

Меня доставили ночью на машине Скорой помощи. Куда привезли, в какую больницу, на какую улицу — ничего не знал. Смутно, как во сне, помню, в палату внесли на носилках. В постели почему-то начался сильный озноб. Санитарки обложили меня грелками, дали подышать из кислородной подушки…

Когда я открыл глаза, увидел склонившуюся надо мной женщину-врача. Как выяснилось потом, это была Магира-ханум. В глазах у нее — сама доброта. Мне вроде бы стало полегче. А дома было такое ощущение, что положение безнадежное. И все же я хотел только одного: скорее, скорее в больницу! Может, успеют довезти живым… И вот вижу добрые глаза доктора. Значит, я уже в больнице, значит, перескочил через адов мост… Несколько позже я убедился, что не дошел и до середины. Еще много испытаний предстояло впереди. Однако в эти минуты я подумал, что отбил атаку смерти.

Когда к моей кровати приближался Абузар Гиреевич, надежда моя укреплялась еще больше. Я узнавал профессора даже в минуты самой сильной боли и удушья. Возможно, что порой я видел его лишь в воображении: мне ведь казалось, что он ни днем, ни ночью не отходил от моей койки.

Каждому приходу Гульшагиды-ханум я тоже очень радовался. Я еще не знал имени этой молодой женщины, но ее появление придавало мне силы. А когда я встречал лучистый взгляд молоденькой сестры Диляфруз, я словно погружался в теплое бездонное море — и это море не страшило, а успокаивало меня.

Древние греки говорили, что боль — сторожевой пес здоровья. Этот пес уже давно лаял в моей груди, но я старался не слушать, не обращался своевременно к врачам. Вот и наказал сам себя. Если выздоровею — никогда не забуду о том, что обязан жизнью самоотверженным медикам. Это будет мое второе рождение.

Как-то мне довелось прочесть слова Чехова: «Профессия врача — подвиг. Она требует самоотвержения, чистоты души и чистоты помыслов». Я легкомысленно подумал тогда: Чехов написал так возвышенно только потому, что сам был врачом. Оказывается, в словах этих была святая правда! Я понял это гораздо позже, споря со смертью на больничной койке. Если бы кто из врачей отошел от меня в трудную минуту, сказав, что устал или ему самому нездоровится, я безусловно распрощался бы с жизнью.

Дней через десять дышать мне стало легче, перед глазами посветлело. Стопудовый камень, давивший на грудь, казалось, сдвинулся в сторону. Тогда я впервые попросил карандаш и бумагу…

Я был на войне. Смерть не раз кружила возле меня. Не хочу задним числом изображать из себя героя. Я боялся смерти. Однако там, на фронте, чувство долга, ненависть к врагам, сознание того, что примешь смерть за общенародное дело, — придавали силы побеждать страх. Здесь, в больнице, — совсем другое настроение. Инфаркт миокарда сбил меня с ног нежданно-негаданно, во время горячей работы, — на полуфразе, как городит наш брат литератор. Внутренне я совершенно не был готов противостоять болезни. Хотя сознание и вернулось ко мне, но первое время нельзя было ни двигаться, ни даже шевелиться. Жизнь висела на волоске, каждая секунда могла оказаться последней. Однако — что поделаешь? На фронте говорили: «Если хочешь остаться в живых — громи врага, иди вперед». Здёсь ни громить врага, ни идти вперед невозможно. Лежи и жди.

В испытаниях человек глубже познает самого себя. Нервы у меня еще довольно крепкие. Я не вдаюсь в панику, смотрю на свое положение сравнительно трезво и ясно. Бывают минуты — даже обдумываю сюжетные переплетения новой повести. Этого врачи запретить не могут.

На нашей тумбочке в бутылке с водой стояли какие-то бело-розовые цветы. Их принесли инженеру Балашову. Иногда я часами смотрел на эти цветы, открывая все новые оттенки, постигая детали строения лепестков. Хотелось верить, что цветы никогда не увянут. Но однажды убиравшая в палате санитарка нечаянно встряхнула их, и лепестки осыпались, остались голые стебли. Мне стало грустно. Я попросил санитарку, сметавшую со стола лепестки, дать несколько штук мне, и вложил их между страницами тетради. Думаю, пройдут годы — и засохшие лепестки будут напоминать мне об очень трудных днях и ночах моей жизни.