Уже почти умирая, Сендзин кончил. Мир растворился вокруг него, и он, припав к открытому рту Марико, вдыхал в себя ее аромат, уникальный у всякого человеческого существа. С жадностью, как зверь на водопое, он упивался ее дыханием.

Потом поднялся, распуская одной рукой кусок ткани, обмотанный вокруг горла, а другой механически застегивая ширинку. На лице его было какое-то пустое выражение, странным образом напоминающее выражение лица Марико, когда она, закончив номер, стояла лицом к зрителям.

Теперь, когда все кончилось, Сендзин чувствовал какую-то потерянность, острую депрессию, отдающуюся во всем теле, как физическая боль. Он понимал, что, возвращаясь с небес на землю, наверно, и невозможно чувствовать себя иначе.

В его руках опять появились острые лезвия, которые были его всегдашними спутниками, согреваясь током его теплой крови. То, что он прежде сделал с одеждой Марико, он теперь делал с ее кожей, разрезая ее на аккуратные квадраты, точными движениями художника проводя острой сталью вдоль и поперек этого тела, некогда роскошного, а теперь безвозвратно испоганенного. Занимаясь этим делом, он нараспев декламировал священные тексты. Его глаза превратились в узенькие щелочки, он раскачивался, как священнослужитель во время религиозного таинства.

Когда все было завершено, ни единая капля крови не попала ни на его руки, ни на одежду. Сендзин достал из внутреннего кармана листок бумаги и, окунув кончик лезвия в лужицу крови, собравшейся на полу, написал на нем: «ЭТО МОГЛА БЫ БЫТЬ ТВОЯ ЖЕНА». Хотя он двигал рукой довольно проворно, ему все-таки пришлось несколько раз обмакивать лезвие в кровь, прежде чем он закончил писать. Когда он дул на алые буквы, чтобы они скорее подсохли, его пальцы дрожали: вероятно, это была запоздалая реакция на пережитое волнение. Скатав бумагу в шарик, он засунул его в рот Марико.

Прежде чем уйти, Сендзин вымыл лезвия над маленькой раковиной, задумчиво смотря, как кровавые струйки растекаются по белым стенкам замысловатыми узорами, как на полотне художника-абстракциониста.

Он отрезал от трубы кусок материи, конец которого прежде стягивал его шею. Подошел к засаленному, грязному окну, открыл его, поднялся на подоконник. Через мгновение его и след уж простыл.

Пересаживаясь с автобуса на автобус, а с автобуса на метро, Сендзин добрался до центра Токио. В тени императорского дворца его поглотила толпа, освещенная сверкающим неоном со всех сторон. Он растворился в ней, став анонимным членом этого безликого сообщества, о чем всегда втайне мечтает каждый японец.

Сендзин шел пружинистой, исполненной скрытой силы плавной походкой танцора, но танцором он не был. Проходя мимо Национального театра на Хиабуса-чо, он остановился у афиши узнать, не идет ли там чего-нибудь интересного. В театр он ходил очень часто, имея особый интерес к эмоциям и способам, которые их можно вызывать искусственно. Он и актером мог бы быть, но не был.

Обогнув императорский дворец с юго-западной стороны и перейдя через окружающий его ров, Сендзин вышел на широкую авеню, Учибори-дори, в том месте, которое европейцы назвали бы площадью, но которому не было названия на японском языке. Пройдя мимо министерства транспорта, Сендзин оказался перед большим зданием, в котором размешалась полиция города Токио. Сейчас, как и обычно по ночам, в нем царили тишина и покой.

Десять минут спустя он уже углубился в бумаги, разложенные на его рабочем столе. Табличка на двери его крохотного кабинета гласила: «КАПИТАН СЕНДЗИН ОМУКЭ, НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА ПО РАССЛЕДОВАНИЮ УБИЙСТВ».

* * *

Под ножом хирурга Николас Линкер уплыл в море памяти. Оторвав его от реальности, анестезия разрушила временные и пространственные барьеры, и Николас, как бог, был одновременно в разных точках этого безбрежного континуума.

События трехлетней давности обрели черты дня сегодняшнего, превратившись в каплю квинтэссенции жизни, очистившись от мелькания дней и времен года.

Вот стоит он там, протянув вперед руки, повернутые ладонями вверх.

— СМОТРЮ Я НА НИХ, ЖЮСТИНА, НА ЧТО ОНИ ЕЩЕ СПОСОБНЫ, КРОМЕ КАК НЕСТИ ЛЮДЯМ СМЕРТЬ И БОЛЬ?

Жюстина берет его руки в свои.

— ОНИ ЕЩЕ И ОЧЕНЬ НЕЖНЫЕ, НИК. КОГДА ОНИ ЛАСКАЮТ МЕНЯ, Я ТАК И ТАЮ ИЗНУТРИ.

Он качает головой.

— ЭТО СЛАБОЕ УТЕШЕНИЕ. Я НЕ МОГУ НЕ ДУМАТЬ О ТОМ, ЧТО ОНИ СОВЕРШИЛИ. Я БОЛЬШЕ НЕ ХОЧУ УБИВАТЬ. — Его голос дрожит. — НЕ ПОНИМАЮ, КАК Я МОГ!

— ТЫ НИКОГДА НЕ ХОТЕЛ УБИВАТЬ, НИК. ЭТО НЕ УБИЙСТВО, А САМОЗАЩИТА. ТАК БЫЛО И ТОГДА, КОГДА ТВОЙ ПОЛОУМНЫЙ КУЗЕН САЙГО ПРИШЕЛ ЗА НАШИМИ С ТОБОЙ ЖИЗНЯМИ. ТАК БЫЛО И ТОГДА, КОГДА ЕГО ЛЮБОВНИЦА АКИКО ПЫТАЛАСЬ СОБЛАЗНИТЬ И ПОГУБИТЬ ТЕБЯ.

— НУ, А ДО ТОГО, КОГДА Я СТАЛ ИЗУЧАТЬ БУДЗЮТСУ, САМУРАЙСКОЕ ИСКУССТВО БЫСТРОГО И ВЕРНОГО УБИЙСТВА, А ПОТОМ И НИНДЗЮТСУ, — РАЗВЕ Я НЕ ЗНАЛ, НА ЧТО ИДУ?

— КАК ТЫ САМ ДУМАЕШЬ: КАКОЙ ОТВЕТ МОГ БЫ УДОВЛЕТВОРИТЬ ТЕБЯ? — мягко спрашивает Жюстина.

— ВОТ ТО-ТО И ОНО! — кричит Николас в тоске. — ЕСЛИ БЫ ЗНАТЬ ЭТО!

— Я ДУМАЮ, ЭТО ПОТОМУ, ЧТО ОТВЕТА НА ЭТОТ ВОПРОС НЕТ.

Заплывая все дальше в море памяти, он мучительно пытается найти ответ. Ведь должен же он быть! Почему я стал таким, каким стал?

Как вспышка света, внезапно раздается голос из далекого прошлого: ЧТОБЫ ПОБЕЖДАТЬ В БОЮ, НИКОЛАС, ТЫ ДОЛЖЕН ИЗВЕДАТЬ И ТЬМУ. Но сознание не желает мириться с таким объяснением, отвергая его сразу же.

Очами своей памяти он видит древний каменный сосуд для воды, что стоит во дворе его дома. Вот он берет бамбуковый ковш, чтобы набрать для Жюстины воды: ей хочется пить. Ковш чиркает о дно, потому что емкость почти пуста. Заглянув туда внутрь, Николас видит, что на дне сосуда вырезан японский иероглиф «мичи», что означает «путь», а также «странствие».

Его странствие из мира детства в школу, где изучается ниндзютсу. Как опрометчиво он поступил, бросившись очертя голову в эту тьму! Как глупо было подвергать свою душу такому моральному испытанию! Неужели он рассчитывал, что овладеет этим черным, этим страшным искусством без последствий для души? Бездумное, легкомысленное дитя бросает камень в кристально чистые, неподвижные воды лесного пруда и до глубины души поражается тому, как страшно изменяется поверхность воды. Вот только что она была чистая и незамутненная, отражала ясное небо и зелень леса, — и вот уже небо раскололось в ряби, идущей от места, куда упал камень. Отражение деревьев и неба колеблется, искажается и распадается, превращаясь в хаос. И там, в глубине пруда, потревожена и уходит в прибрежную тень таинственная и зловещая рыба.

Разве не так было, когда Николас решил изучать ниндзютсу?

Он плывет во времени, совершенно не ощущая его, и, вспомнив о «мичи», он вспомнил и о каменном сосуде, что стоял у его дома на северо-западной окраине Токио. Прежде этот сосуд принадлежал Итами, его тетке и матери Сайго. Когда ему угрожала смерть от рук Акико, она помогла ему, и именно тогда он стал звать ее Аха-сан, то есть матерью.

Итами любила Николаса, даже несмотря на то, что тот убил ее сына. А может, отчасти именно за это. Страшное это было дело, когда Сайго появился в Нью-Йорке, убил многих друзей Николаса и был очень близок к тому, чтобы добраться и до него самого.

— САЙГО — ВОПЛОЩЕННОЕ ЗЛО ЭТОГО МИРА, — говорила Итами. — ОН БЫЛ КРИСТАЛЬНО ЧИСТ В СВОЕМ ЗЛЕ, И ЧИСТОТА ЭТА, БУДЬ ОНА ОБРАЩЕНА НА ЧТО-ТО БОЛЕЕ ДОСТОЙНОЕ, БЫЛА БЫ ДОСТОЙНА ВОСХИЩЕНИЯ. Я ХОТЕЛА ЕГО СМЕРТИ. КАК ЖЕ МОГЛО БЫТЬ ИНАЧЕ? ВСЕ, К ЧЕМУ ОН ПРИБЛИЖАЛСЯ, БЫЛО ОБРЕЧЕНО НА ПРЕЖДЕВРЕМЕННОЕ УВЯДАНИЕ И СМЕРТЬ. В НЕМ ЖИЛ ДУХ РАЗРУШЕНИЯ.

Если бы у его любовницы Акико была такая же натура, Николас бы неминуемо погиб. Но ее разрушительное пламя стало чадить и гаснуть, натолкнувшись на стойкий дух Николаса.

Верная заповеди Сайго, эта девушка, внешне похожая на Йокио — первую любовь Николаса — еще более усилила это сходство пластической операцией и пыталась погубить его, но помимо своей воли влюбилась, и Николас в конце концов встал перед мучительной дилеммой. С одной стороны, он понимал, что должен убить ее, чтобы спасти свою жизнь, а с другой — чувствовал, что это будет очень трудно сделать: она разбудила в нем сильное, опасное чувство.