Действо, разыгрываемое в «театре масок», подходило к концу, как и беседа сенатора Брэндинга с друзьями-журналистами. Немного времени спустя после того, как они разошлись, Брэндинг увидел Шизей.
Она стояла напротив камина в гостиной, и Брэндинг впоследствии вспоминал, что он подумал тогда, что мрамор камина — прекрасный фон для ее словно выточенного из мрамора лица. На ней была черная облегающая блузка без рукавов и шелковые брюки того же цвета. Ее потрясающе узкая талия была перехвачена широким ремнем из крокодиловой кожи с пряжкой, украшенной замысловатым орнаментом из червонного золота. На маленьких ножках туфельки на высоком каблуке — тоже из крокодиловой кожи. «Весьма нетипичное одеяние для вечеринки в Ист-Энде», — подумал Брэндинг, — и оно понравилось ему, как и она сама. «Это девушка с характером», — подумал он. Об этом говорило не только ее облачение. Иссиня-черные длинные волосы были уложены на голове ультрасовременным образом, но челка над глазами была шокирующе блондинистого цвета.
Подойдя поближе, Брэндинг заметил, что на ней почти нет украшений: не было даже серег. Только на среднем пальце правой руки было кольцо с большим изумрудом. И на лице ее то ли вовсе не было косметики, то ли она наложена столь искусно, что ее совсем не заметно.
Долго Брэндинг изучал это лицо. Он считал себя знатоком человеческой природы. В Шизей он заметил одну поразительную черту. Хотя ее тело было, бесспорно, телом зрелой женщины, лицо — это удивительное лицо совершенной формы — хранило детскую чистоту и невинность. Брэндинг никак не мог понять, в чем тут дело, пока его сознание не резанула несколько неприятная мысль, что в ее красоте было какое-то бесполое совершенство, которым может обладать лишь ребенок.
Глядя на нее, он вспомнил, как они с матерью ходили в театр на Бродвее смотреть «Питера Пэна». Как околдован он был восхитительной игрой юной Мэри Мартин, полной очарования росистого утра! Но в то же время на душе остался неприятный осадок, потому что она играла мальчика, хотя и волшебного.
И вот теперь, стоя в гостиной этого реставрированного дома богатого фермера времен Американской революции в поселке Ист-Бэй Бридж, он вновь пережил это странное, волнующее ощущение восторга, к которому примешивалось что-то запретное.
И дело здесь было не в самой ее юности — Брэндингу молодые и нахальные девицы были так же сексуально антипатичны, как и гомики — а в том, что эта юная свежесть символизировала. Хотя он и не отдавал себе в этом отчета, но лицо Шизей заключало в себе квинтэссенцию того, что женщина означает для мужчины: шлюху, девственницу, мать, богиню.
Кто мог устоять перед такой женщиной? Конечно, не Коттон Брэндинг.
— Как могло случиться, что нас с вами не познакомили? — обратился он к ней с самым дружелюбным видом.
Она взглянула на него и наморщила лобик, будто пытаясь припомнить.
— В этом мире всякое случается. Но вы мне кажетесь человеком, с которым я сто лет знакома. — Она назвала свое имя.
Он засмеялся.
— Да нет, если бы нас представили, я бы уж точно не забыл вас.
Она улыбнулась виноватой улыбкой, будто смущенная иронией, прозвучавшей в его словах.
— Наверное, я ошиблась, — сказала она. — По-видимому, я столько раз видела вас на телеэкране, сенатор Брэндинг, что мне стало казаться, что нас давно представили.
Ее голос был тихий, мелодичный, и его было приятно слушать, несмотря на такой сильный акцент, что Брэндингу даже послышалось, что она сказала, закончив свою фразу:
«...что нас давно подставили».
— Если хотите, то для вас я просто Кок, — сказал он. — Все мои друзья зовут меня так.
Она взглянула на него озадаченно, и он рассмеялся.
— Это прозвище, — пояснил он. — Я вырос в большой семье, где мы все помогали матери по дому. Случилось так, что я был единственным, кому нравилось стряпать и у кого это получалось. Эти обязанности закрепились за мной, и я получил это прозвище.
Со двора доносились звуки музыки. На кирпичной маленькой эстраде среди керамических горшков с американской геранью, названной в честь Марты Вашингтон, супруги первого президента, и английским тисом, подстриженным в виде шара, сидел оркестр. На эти звуки и пошли Брэндинг и Шизей и скоро оказались под усыпанным звездами небом. Ночь была довольно влажная, но не очень душная, благодаря небольшому бризу с океана.
— Не кажется ли вам, — говорила ему Шизей, когда они танцевали, — что мы переживаем довольно отчаянные времена?
Оркестр играл какую-то незнакомую мелодию с весьма сложными ритмами.
— Отчаянные в каком смысле? В смысле полные отчаяния?
Она улыбнулась очаровательной улыбкой, показав ослепительно белые зубки.
— Да, именно так. Вы только посмотрите, что творится на Ближнем Востоке, в Никарагуа, да и здесь у нас, на Среднем Западе, где опять, говорят, свирепствуют пыльные бури, превратив многие акры некогда плодородной земли в пустыню. Взгляните на то, что происходит с океаном здесь и в Европе: в нем опасно купаться человеку, в нем невозможно жить рыбе. Я читала десятки заключений экспертов о том, что необходимо запретить отлов и продажу огромного количества видов морских животных.
— У вас все перемешалось: и идеологическая конфронтация, и экологические катастрофы, — заметил Брэндинг. — Единственное, что есть общего между этими явлениями, что они сопутствуют человечеству с незапамятных времен.
— Вот это я и хочу сказать, — не сдавалась она. — Отчаяние страшно, когда на него смотрят как на нечто само собой разумеющееся.
— Я думаю, что вы здесь не совсем правы, — возразил Брэндинг. — Это не отчаяние, а ЗЛО страшно, когда на него смотрят как на нечто банальное.
— Так с какой стороны мы хотим подойти к проблеме: с политической или с моральной? — спросила она.
Ее тело льнуло к его телу, и Брэндинг ощущал ее горячую плоть сквозь тонкую одежду, особенно мышцы ног и промежность, когда она терлась о него, как кошка.
Он заглянул ей в лицо и снова поразился его невинному выражению — лучезарному, беззаботному, совершенно не соответствующему действиям тела. Впечатление было такое, что девушка раздваивается прямо на глазах и что руки его обнимают сразу обе ипостаси.
— Я полагаю, мы рассуждаем теоретически, — Брэндинг пытался говорить спокойно, но голос все-таки выдал его волнение. — Реальная жизнь доказала, что зло действительно банально.
Шизей уткнулась лбом в выемку его плеча, как ребенок, когда он устал или хочет, чтобы его приласкали. Но она не была ребенком. Брэндинг вздрогнул, почувствовав, как упруги ее груди. Их эротический заряд передался и ему, и будто искра пробежала по всем его членам. Брэндинг пропустил такт и чуть не споткнулся о ее ногу.
Она посмотрела на него снизу вверх и улыбнулась. Уж не издевается ли она над ним?
— Еще ребенком, — заговорила она в такт с музыкой, словно речитативом, — меня учили, что сама банальность есть зло, или, во всяком случае, нечто неприемлемое. — Косой свет падал на кожу ее руки, и она блестела, как покрытые росой лепестки герани. — Есть в японском языке слово «ката». Оно означает жизненные правила, которых следует придерживаться. Так вот, банальность лежит за пределами «ката», она за пределами нашего мира, понимаете?
— Вашего мира?
— В Японии, уважаемый сенатор, правила — это все. Исчезнет «ката» — и воцарится хаос, и человек будет не лучше обезьяны.
Брэндингу часто приходилось слышать о догматичности японцев, но он никогда не придавал этим россказням особого значения. Теперь, услышав такое безапелляционное заявление, он невольно поморщился. Он был человеком, не переваривающим безапелляционности и догматизма во всех их проявлениях. Именно поэтому он презирал здешнюю толпу, именно поэтому он всегда не ладил с отцом, брамином голубых кровей, и именно поэтому, закончив колледж, он так и не вернулся домой. Всю свою сознательную жизнь он боролся с догматизмом, считая его одним из самых опасных проявлений невежества.
— Наверное, вы имеете в виду законы, — сказал он как можно более миролюбивым тоном. — Законы, которые регулируют жизнь человеческого общества, делая его цивилизованным.