Если поначалу леди Скарвик и заподозрила в Гадрумете обычный мужской интерес, то вскоре вынуждена была признать, что ошиблась. Он вел себя с церемонной учтивостью, опекал ее так, как пожилой дядюшка опекал бы любимую племянницу, и всячески подчеркивал, что между ними сохраняется некая дистанция. Вероятно, его безразличие слегка задело молодую красавицу, но по зрелом размышлении она обрадовалась этому обстоятельству. В поклонниках у нее недостатка не было, а вот друзей не хватало, особенно в чужой столице.

Поддержка знаменитого ратагерина многое значила для новичка, особенно – женщины, ибо женщин-наемниц в братстве насчитывалось не так уж и много. С его легкой руки она быстро нашла себе работу и подписала свой первый контракт, на недолгий срок и за скромную плату, но это дало ей возможность снять небольшую уютную комнату в приличном доме и отправить денежное содержание верным слугам в Аэтте. Они были самыми близкими ей людьми, и она постоянно пеклась об их благополучии. А приближенным опального лорда приходилось несладко.

Наниматель остался ею доволен, и второй контракт последовал за первым почти без промедления, а там – понеслось. В свободное время Селестра упорно тренировалась, когда с другими наемниками, а если везло, то и с Гадруметом, и вскоре стяжала славу опытного и искусного бойца. В братстве ее прозвали Гатор Трехликая, и ей это прозвище нравилось.

Через два года она заслужила серебряный наруч и возможность более придирчиво выбирать работу; еще через год выписала в Оганна-Ванк совсем уже седого Элмера и купила небольшой, но уютный домик в переулке Трех Дубов, куда так любила возвращаться из дальних поездок – уставшая, но счастливая оттого, что ее кто-то ждет. А в день своего двадцатидвухлетия, то есть через пять лет после гибели отца, она блестяще провела свой сотый поединок с известным наемником по кличке Торитой и получила звание Золотого монгадоя – о ее умении ездить верхом в братстве понемногу начали слагать легенды.

В то время как ее сверстницы засматривались на миловидных соседских парней и мечтали о пышной свадьбе, Селестра либо сражалась, либо изнуряла себя тренировками до седьмого пота, чтобы не погибнуть в следующем сражении. Она слишком много пережила, слишком часто видела, как страшно умирают свои и чужие, чтобы по-прежнему верить в чудеса. Ей не нравились рыцарские романы, романтические истории и трогательные баллады о красивой и вечной любви. Разумеется, она совершенно не верила ни в любовь с первого взгляда, ни в прекрасного принца, которого обязательно должна встретить каждая добрая и милая девушка.

Вера в сказки не помогала, как не помогали и молитвы. Она больше не обращалась к Пантократору с докучливыми просьбами – еще с той далекой поры, когда не смогла умолить его пощадить и уберечь отца.

Время от времени Селестра влюблялась – молодой темперамент давал о себе знать, но все ее увлечения были быстротечными и оставляли сердце холодным. Ни разу оно не забилось быстрее, ни разу не замерло при виде другого человека, ни разу ей не захотелось беспричинно плакать или смеяться без всякого повода. Элмер твердил, что ей пора бросать опасное ремесло наемника, выходить замуж и рожать детей, но Селестра Скарвик не могла себе представить, что будет каждое утро, год за годом, просыпаться в постели рядом с одним и тем же мужчиной и засыпать рядом с ним. Ей претила сама мысль о том, что он сможет вмешиваться в ее жизнь и что с ним придется считаться.

Порой, когда она увлекалась кем-нибудь чуть больше обычного, она пыталась вообразить этого человека в роли благоверного супруга, отца ее детей и сравнивала его с тем единственным, кого полагала идеалом мужества и благородства. Но сравнение с лордом Уго Скарвиком – фигурально выражаясь – стирало незадачливого претендента в порошок. Увлечение проходило, как будто его рукой снимало. Бедный Элмер сокрушенно вздыхал и качал головой, но против такого аргумента возражений у него не находилось, и он по-прежнему оставался единственным по-настоящему дорогим мужчиной в ее жизни. Не считая, разумеется, Гадрумета.

С ратагерином она виделась не слишком часто – до тех пор, пока он не предложил ей вступить в отряд его монгадоев. Селестра посчитала этот контракт большой удачей и согласилась, к великой радости Элмера, ибо необременительная служба в столице давала ей возможность больше времени проводить в их милом уютном домике, который он обустраивал с такой любовью.

Нечаянная встреча в кабачке «Выпивоха», куда Селестра зашла промочить горло глотком-другим суганира, оказалась первой и единственной в своем роде.

Распахнулась дверь – и прекрасная наемница утонула в фиалковой бездне. Она впервые обмерла от чьего-то взгляда; впервые ощутила, что фраза «сердце зашлось» даже не в полной мере отражает то, что на самом деле происходит с несчастным сердцем, прыгающим в груди, как горошина по мощеной улице – скок-скок-скок…

Сказал бы рыцарь: пойдем со мной на край света, – и она бы пошла. Не спрашивая, кто таков, и как его зовут, и что они станут делать на этом краю мира вдвоем.

Главное – что вдвоем.

Она смотрела на него, и ледяной панцирь, в который, оказывается, было заковано ее сердце, таял и крошился, рассыпаясь на тусклые кусочки. А за ее спиной возвышалась призрачная, незримая для других тень отца, одобрительно кивала головой и улыбалась: маленькая сиротка наконец встретила своего прекрасного принца, и слепому очевидно, что он влюбился в нее с первого взгляда, как и положено в приличной сказке.

* * *

Два или три секаха, ошалев и опьянев от крови, отказывались повиноваться, и рахаган коротким движением свернул им шеи, как только что вылупившимся цыплятам. Остальные легли на брюхо, признавая в нем вожака и моля о пощаде, но он даже не взглянул в их сторону.

Десять горхонтоев – по числу ударных отрядов – нерешительно остановились возле черного островерхого шатра, ожидая, не угодно ли будет владыке позвать их на совет. Вскоре должен был состояться пир в честь первой победы войска манга-ди-хайя.

Маранья лежала в дымящихся развалинах. И часа не прошло с тех пор, как рахаган разбил топором каменную печать с крылатым змеем Альгаррода над городскими воротами, символизирующую, что дорога в Охриду закрыта для врагов, как строки письма скрыты от посторонних глаз печатью, скрепляющей края пергамента.

Но Хар-Даван не испытывал радости по этому поводу. Он понимал, что Маранья – чересчур легкая добыча и его войско преувеличивает значение этой победы и собственные заслуги. Ему было жаль отважного и благородного правителя города – Юбера Де Ламертона и весь его чудесный, волшебный мирок. Он вспоминал, как плавал с Алохой над руинами озерного города, и такой же горький комок подкатывал к горлу, когда он смотрел на разбитые статуи, колонны, потрескавшиеся и осевшие стены и донный мусор, бывший некогда чьим-то бесценным скарбом.

Сопение и перетаптывание горхонтоев за пологом шатра мешали ему думать – он слышал их чересчур отчетливо. Порой острый звериный слух становился не благом, а наказанием. Что ж, нужно идти пировать с теми, кто добыл ему победу, обсуждать дальнейшие действия со своими военачальниками, говорить речи. Все это необходимо делать тому, кто хочет удержать свое войско в повиновении и поддержать его боевой дух. Воины не поймут, если рахаган не разделит с ними сладкое вино победы.

Хар-Даван повертел в пальцах маленькую деревянную лошадку в бурых пятнах чьей-то крови и вздохнул. Никому из своего окружения он не смог бы объяснить, отчего эта безделушка так трогает его сердце. А тех, кто непременно понял бы, уже нет на свете.

Многих он сам убил.

И обрек себя на одиночество.

* * *

– Я ждала тебя всю жизнь.

– Я шел к тебе всю жизнь.

– Я так рада, что ты есть на свете.

– Я счастлив, что нашел тебя.

– Теперь впереди целая вечность, полная счастья, правда?

– Я никуда тебя не отпущу.

– Не отпускай меня, мне так это нужно.