Почему не ушел, не бежал, не спасался? Ведь так звали, настаивали. Разве не страшна встреча с нами? Да, конечно, долг врача, главы клиники. Но в облике, но в глазах, обращенных ко мне сквозь очки, — что-то еще сверх того. Но что же? «О, ничего загадочного. Конечно же я припадаю к традициям, ибо я немец». Мог бы сказать, но разговор наш поплоще. Да, лечил Гитлера. Горло. Профессиональное заболевание.

А о какой традиции, почтенный старик, наш внутренний, наш скрытый диалог?

О традиционной нерушимости. Не о той треклято чуждой, безвыборной, вымуштрованной. На этот раз со всей генетической культурой — избирательный этический выбор.

Регистраторша повела меня вглубь, в коридор клиники, где старый пол выстлан современным пластиком, на декоративных стеллажах стоят горшочки с зелеными вьющимися растениями, как это часто можно увидеть сейчас, и на открытом окне набухает ветром нейлоновый занавес.

Молча подвела меня к висевшему на стене портрету — большая фотография, вправленная в холст. Так я еще раз увидела Карла фон Айкена.

Постаревший. Седой, с крупными усами. Белый накрахмаленный воротничок, темный галстук в белых горошинах. Очки надеты небрежно, с интеллигентской беспечностью, и дужка приминает крупное мягкое ухо. А в глазах за очками — все тот же молчаливый подтекст разговора.

Он принял клинику в 1922-м и руководил ею еще пять лет со дня нашего свидания — до 1950 года. А уйдя на покой, прожил еще десятилетие, умерев в возрасте 87 лет. Выходит, тогда, в мае, ему было 72 года.

— Er war sehr beruhmt! — (Он был очень знаменит!) — сказала регистраторша.

Четыре портрета его почивших предшественников на посту директора клиники открывали галерею, два следовали уже за ним.

Мелькнул в коридоре молодой врач в белых штанах, халате и белых туфлях — должно быть, только что из операционной.

Я вышла из клиники.

Ветром раскачивало над входом старый фонарь и срывало желтые листья с кленов. Женщина копошилась над коляской, водворяя ребенка, побывавшего на приеме у врача.

…Вернемся к нашему рассказу.

Из зубоврачебной клиники, куда посылал Айкен, пришел студент. Ему известно имя зубного врача Гитлера — профессор Блашке, и он вызвался проводить нас к нему.

Студент, в черном демисезонном пальто, без шляпы, с волнистыми темными волосами над круглым мягким лицом, был приветлив и общителен. Он сел с нами в машину и указывал дорогу. Оказывается, он болгарин, учился в Берлине, здесь его застала война и он не был выпущен на родину.

По расчищенным кое-как центральным улицам шли автомашины украшенные красными флажками в честь Победы. Немцы разъезжали на велосипедах. Велосипедов было множество, с большими багажниками. В багажнике или сидел ребенок, или были сложены пожитки. Уже неделя, как в Берлине нет войны, и всеобщее чувство облегчения, которое испытали жители Берлина в первые дни, уступило место насущным заботам, подступавшим к каждому. Людей в городе заметно прибавилось, они шли по тротуарам с детьми и тюками; толкали груженные кладью детские коляски и тачки.

Мы въехали на Курфюрстендам — одну из фешенебельных берлинских улиц. Она была в таком же бедственном состоянии, как и остальные улицы. Но дом 213, или, вернее, то его крыло, где помещался частный кабинет профессора Блашке, уцелело. У подъезда мы столкнулись с каким-то человеком. Он был без пальто, в петлицу его темного пиджака была вдета красная ленточка — знак дружелюбия к русским, приветствия и солидарности. Это было непривычно — в те дни в Берлине господствовал белый цвет капитуляции. Человек представился: доктор Брук.

Узнав, что мы ищем профессора Блашке, он поведал, что Блашке нет, Блашке улетел из Берлина в Берхтесга-Ден вместе с адъютантом Гитлера.

Мы поднялись за ним в бельэтаж, и доктор Брук провел нас в многооконный, просторный зубоврачебный кабинет.

Выяснив, что Брук тут постороннее лицо, полковник Горбушин спросил его, не знает ли он кого-либо из сотрудников Блашке.

— Еще бы! — вскричал доктор Брук. — Вы имеете в виду Кетхен? Фрейлейн Хойзерман? Она у себя на квартире в двух шагах отсюда.

Студент вызвался сходить за ней.

— Паризерштрассе, тридцать девять — сорок, квартира один, — сказал ему Брук.

Он усадил нас в мягкие кресла, где до нас еще совсем недавно сиживали нацистские главари — пациенты профессора Блашке. Он с 1932 года бессменно был личным зубным врачом Гитлера.

Брук тоже уселся в одно из кресел. Мы узнали от него, что он зубной врач, раньше жил и работал в провинции, а ассистентка профессора Блашке, Кете Хойзерман, за которой пошел сейчас студент, была у него ученицей, а впоследствии помощницей. Это было до захвата нацистами власти. Потом она и ее сестра помогали Бруку укрываться, потому что он еврей и ему приходилось жить под чужим именем.

Вошла стройная, высокая, привлекательная женщина в синем расклешенном пальто, повязанная платочком, из-под которого выбивались светлые волосы.

— Кетхен, — назвал ее уменьшительным именем Брук, — вот русские. У них какая-то нужда в тебе.

Но она, не дослушав его, заплакала.

— Кетхен! — сконфуженно всплеснул руками доктор Брук. — Кетхен, ведь это же наши друзья.

Брук был значительно ниже ее ростом, но взял Хойзерман за руку, как маленькую, и гладил рукав ее синего пальто.

Эти два человека представляли собой разные полюсы фашистского режима. Она, принадлежа к обслуживающему Гитлера персоналу, была на привилегированном положении. А он — человек вне закона, гонимый — нашел в ее семье поддержку. Я смотрела на них и думала: жизнь, многообразная, сложная, пестрая, не втискивается в предначертанные ей нацизмом каноны.

Мы разговорились с Кете Хойзерман. Она держалась непринужденно, откровенно. Ей было тридцать пять лет. Жених ее, учитель, а теперь унтер-офицер, находился где-то в Норвегии, и от него давно не было известий. Профессор Блашке предлагал ей лететь в Берхтесгаден, но она отказалась. У Блашке она работала с 1937 года. Гитлера в последний раз видела в начале апреля в имперской канцелярии, когда получала сигареты. А 2 мая, на Паризерштрассе, она слышала от незнакомых ей людей, что Гитлера нет в живых и что его сожгли.

Она рассказывала мне некоторые подробности о Гитлере, о семье Геббельсов. Но обо всем этом мы говорили впоследствии…

Тогда, в кабинете профессора Блашке, полковник Горбушин попросил меня спросить ее, имеется ли здесь история болезни Гитлера.

Хойзерман ответила утвердительно и тотчас достала ящик с карточками. Мы с волнением следили за ее пальцами, перебиравшими карточки. Мелькали истории болезни Гиммлера, Лея, шефа прессы Дитриха, Геббельса, его жены, всех детей…

В кабинете профессора Блашке воцарилась такая тишина, что слышно было, как доктор Брук, не знавший, что привело нас сюда, вздыхает, желая одного — чтобы все уладилось как нельзя лучше. А студент, уже кое о чем догадывавшийся, заразился нашим напряженным ожиданием и стоял неподвижно, склонив набок голову.

Наконец нашлась карточка — история болезни Гитлера. Это уже кое-что. Но рентгеновских снимков не было.

Хойзерман высказала предположение, не находятся ли они в другом кабинете Блашке — в самой имперской канцелярии. В последние дни были изготовлены коронки, которые не успели надеть Гитлеру.

Мы простились с доктором Бруком и со студентом и помчались вместе с Кете Хойзерман снова в имперскую канцелярию.

С той минуты я ничего не знала о болгарском студенте. Но спустя почти двадцать лет, когда снова повсюду всколыхнулся интерес к тому, жив или мертв Гитлер, я увидела в журнале «Штерн» портрет этого человека — все еще волнистые волосы и мягкие черты лица, хотя за это время он, разумеется, изменился. Узнала, что он — Михаил Арнаудов, проживающий в Киле. И прочитала его нашумевшее на весь мир интервью, в котором он на свой лад рассказывает об этой нашей поездке правдиво, а дальше присочиняет о своем участии в опознании Гитлера.

За то время, что студент находился с нами, он мог легко уяснить, зачем нам так необходимо было разыскать гитлеровских дантистов и историю его зубных болезней. И вот когда такое неожиданное, такое жгучее, авантюрное приключение, в которое молодой человек был ввергнут, вступало в решающую фазу, занавес опустился, действующие лица скрылись с его глаз. Что дальше? Как тут не поддаться фантазиям.