Золушка придушенно пискнул, пригнул голову и вдруг, дернувшись вперед, ловко саданул мне макушкой под подбородок. Лязгнули зубы, от боли в прикушенном языке у меня закрылись глаза и разжались руки. Когда глаза открылись, лысый уже скинул туфельки и удирал, сверкая босыми пятками. Развевающийся черный плащ смутно напомнил мне что-то из классического кино, но для экскурсов и аллюзий было не время.
В два прыжка я настиг врага и опрокинул наземь.
Адреналин пел в моей крови.
Я заломил лысому руки.
Он извернулся и оказался ко мне лицом.
О, сладкий восторг встречи с достойным противником!
Я надавил ему коленом на живот.
Он впился зубами мне в шею.
Мы ворочались на колючем гравии дорожки; над нами громко кричали люди и оглушительно лаял дог; а вдалеке уже слышался всепроникающий вой сирен. К нам спешила бригада службы социальной стабильности.
Доктор поднял на меня добрые усталые глаза. В них читалось бесконечное терпение и вселенская собачья печаль.
– Ну что, социально неадаптированный, – сказал он. – Какие у нас проблемы на этот раз?
Я его знал. То есть доктора. То есть я его знал по-настоящему, это не паранойя взыграла. И он меня знал, очень хорошо и очень давно. Лет двадцать назад мы учились в одном классе. Играли в одном дворе. Ходили на один каток. И жизнь тогда была совсем непохожей на нынешнюю.
В те далекие дни нас назвали бы друзьями. Но сейчас в списке утвержденных Конституцией и одобренных к использованию патологий дружба не значилась.
Я поерзал на стуле. Как всегда, после уколов жутко чесалась задница. А свежевыбритые для мнемошлема виски свербели от жирной фуллконтактерной мази.
– Жора, – жалобно попросил я, – давай по-человечески, без этих ваших профессиональных закидонов.
Доктор сморщился.
– Не могу, Вадим, – сказал он. – Я ведь тоже скорректированный. У меня служебная этика в предпрограмме.
– А ты кольнись, – посоветовал я. – А потом мнемонись. Поговорим хоть раз нормально, без программ.
– Социально неадаптированный, – сурово сказал доктор. – Вы в курсе, что предлагаете мне совершить служебный проступок?
– Проступок – не преступление, – пробормотал я. – Плохо мне, Жорка. Даже хуже, чем плохо. Честно говоря, мне полная икебана.
Доктор вздохнул. Поднялся со стула, обошел стол, закрыл изнутри дверь на ключ, а ключ оставил в замке.
– Подожди немного, – попросил он.
Я встал, подошел к окну и стал через зарешеченное окно смотреть на больничный двор. А потом перевел взгляд на синее-синее небо, которое начинало уже по-вечернему темнеть, обретая особенную глубину красок. Вот так, укололи раз, укололи другой – и день прошел незаметно… Впрочем, какая разница? Утро вечера не лучше. Так я стоял, слушал, как Жорка за моей спиной возится с мнемошлемом, и ни о чем не думал.
– Кофе будешь? – спросил Жорка через какое-то время.
– Буду, – я обернулся. – А выпить нет?
– Вчера все допили.
Жора поднял на меня взгляд. Глаза у него по-прежнему были добрые и усталые, и терпения в них не убавилось. Только прибавилось тоски.
Он сочувствовал мне под психокоррекцией. И теперь, когда коррекция была снята, он по-прежнему сочувствовал мне. И не потому, что знал с детства. Надо полагать, он сочувствовал каждому из своих пациентов.
Мой школьный друг был врачом милостью божьей и очень хорошим психопатологом. Стыдно сказать, в этот миг я ему позавидовал. Потому что у него было прекрасное место в нашем новом мире. В отличие от меня.
– Ну что с тобой делать, Вадик?
Пока я изучал Жорку, он, судя по всему, изучал меня. Нет, все-таки психиатр – это диагноз.
– Не знаю, – сказал я. – Не могу я так. Сил моих больше нет. Какой-то я агрессивный стал, выше заданных параметров. И каждую ночь Валерия снится. Такой снится, как была, когда мы только-только с ней поженились. Помнишь, какие мы были влюбленные? А теперь меня сны-воспоминания изводят, и никакая амнезия их не берет! И ведь наяву я прекрасно помню, что она уже много лет как мужчина, а засну – и вижу ее как тогда, в летнем платьице…
Тут у меня перехватило горло, и несколько минут мы молчали.
– Да, ты ж еще не знаешь, – я криво улыбнулся. – От меня бойфренд ушел. Вместо гея-импотента заделался педофилом. А поскольку я давно вышел из нежного и трепетного возраста… короче, гуд бай, май лав.
– Знаю, – вздохнул Жора. – Я сам твоего Генку корректировал. Это как раз ты не знаешь. Готовится поправка к Конституции. Стабильные семьи скоро перестанут считаться социально приемлемыми. Пришла неофициальная разнарядка на район – не больше пятнадцати процентов постоянных связей, независимо от пола и количества супругов. А также возраста и видовой принадлежности.
– Так что ж ты нас! – Я чуть не закричал, но сдержался. Только кулаки стиснул. – Не мог на ком-нибудь другом отыграться?
– А кого брать? – Доктор посмотрел на меня больными собачьими глазами. – Кого, Вадик? У меня на участке постоянных семей двадцать пять процентов, это же катастрофа! Завотделением в крик, и я его тоже понимаю. Но и ты меня пойми! Вот у меня две девчонки, десять лет вместе, друг без друга жить не могут, все коррекции в комплекте берут – ну, там, садо и мазо, или копрофилия и… ладно, это служебное. Так что мне – их разлучить? А вот еще семейка, там вообще на грани неадаптации, разнополая, трое маленьких детей, все свои собственные… Этих разделить, да?
Доктор сорвался на хриплый шепот.
– Про вас с Генкой, ты извини, я точно знал, у вас никакой любви не было, да и физических отношений тоже. Так, встретились два одиночества… А ты, ты вообще знаешь, что я себя тоже скорректировал? Что я свою Маньку собственными руками в приют сдал? Пять лет! Пять лет, и она меня ни разу даже не боднула, только ластилась. К-козочка моя…
Жора уронил голову на руки и разрыдался. Я потрясенно молчал.
– Прости, – сказал я, когда мне показалось, что Жорка выплакался. – Прости, что я тебя так. По живому.
– А-а, – доктор махнул рукой и потянулся за кофе. – Я знал, что так будет. Давно коррекцию не снимал. Год, наверное. Напряжение накапливается, а потом разрядка. Это как нарыв вскрыть – больно, но полезно. Ничего. Главное – понимать, что происходит.
– Вот я как раз и не понимаю, – глухо сказал я. – Не могу понять, как мы дошли до жизни такой.
– Как, как. При помощи этой штуки, вот как.
Жора взял со стола мнемошлем, повертел в руке и заглянул ему в глухое забрало.
– Бедный Жорик, – сказал я. И в ответ на его вопросительно поднятые брови честно выложил ассоциативный ряд:
– Шекспир, «Гамлет», кладбище, череп, мысли о смерти…
– Не раскисай, Вадим, – жестко сказал доктор. – И вообще давай работать. Надо подобрать тебе устойчивую коррекцию, хотя бы на полгода. Что-нибудь из пассивного ряда, а? И можно опять попробовать фетишизм, в прошлый раз неплохо прошло. У тебя вещи Валерии еще остались?
Я не слушал. Меня вдруг понесло.
– Да ты пойми, я не хочу никаких коррекций! У меня здоровая психика, в ней не приживаются патологии. Мне от них плохо. Почему я не могу быть таким, как я есть? Ведь сказано в Конституции: «Сексуальным и психопатическим меньшинствам – равные права!» Вот я и есть это самое меньшинство! Я гетеросексуал и однолюб, нас таких мало. И я хочу, чтобы меня не трогали! Пусть социум отстанет от меня, отстанет, отстанет!
– Вадик, замолчи! – Жора заметно побледнел. – Такого нельзя говорить никому и никогда. Постой, может, у тебя плохо снялась прошлая коррекция? Остаточные явления? Паранойя, мнительность, избыток агрессии… ну конечно! Дай я тебя подправлю…
Доктор потянулся к мнемошлему.
Я вскочил.
– Не подходи ко мне с этой штукой!
Жора демонстративно скрестил руки на груди и покачал головой.
– И вот ты говоришь, что ты нормальный, – тихо и укоризненно сказал он. – Психика, Вадик, очень хрупкая вещь. А кто возьмется судить, что есть норма? И если кто-то возьмется, что вырастет из его суждений? Толерантность превыше всего. Ты часть социума, Вадик. Ты должен подчиниться. Мы живем в очень гуманном обществе.