- Где вы проводите лето? Приезжайте к нам в Довиль.

В узком коридоре, где теснится толпа, где женщины укутываются в меха и шали, проверяя грациозным движением, на месте ли их сережки, на широкой мраморной белой лестнице, внизу которой ожидают слуги, мать, продолжая разговаривать, зорко всматривается, прислушивается, старается уловить в гуле огромного светского пчелиного роя, разлетающегося на несколько месяцев, словцо, намек на какое-нибудь столкновение. Но вот показалась герцогиня, гордая и величественная, в длинном белом манто, затканном золотом, - она спускалась под руку с папским гвардейцем. Она знает, какую подлость учинила ей приятельница, и обе женщины, проходя, обмениваются холодным взглядом, лишенным всякого выражения, но более опасным, чем самая отчаянная ругань прачек на мостках. Они знают теперь, чего можно ждать друг от друга, знают, что в этой войне, сменившей их задушевную близость, противники вооружены отравленными стрелами и каждый удар будет метко направлен искусной рукой в самое чувствительное место. Но обе находятся при исполнении светских обязанностей, обе прикрываются личиной хладнокровия, и их злобные чувства, у одной - глубокие и сильные, у другой - полные яда, могут соприкоснуться, столкнуться, не угрожая вспышкой.

Внизу, в толпе выездных лакеев и молодых щеголей, ждал Леонар Астье, заехавший за женой, как он ей и обещал.

- А вот и мэтр! - воскликнула г-жа Анселен.

В последний раз, смочив пальцы святой водой, она окропила ею всех академика Астье-Рею, академика Данжу, и Коклена, и Делоне. Ох!.. Ах!.. Леонар молча следовал за нею, ведя под руку жену, сердито подняв от сквозняка воротник. Шел дождь. Г-жа Анселен предложила подвезти супругов, правда, без особой настойчивости, как обычно поступают люди, имеющие собственные экипажи, но боящиеся утомить лошадей, а пуще всего прогневать кучера, разумеется, лучшего кучера в Париже. Впрочем, мэтра ждал фиакр; он резко прервал поток любезностей, расточаемых толстой дамой.

- Ну, конечно, конечно, - щебетала она, - знаем мы вас... Чтобы побыть вдвоем... Ах, эти счастливые супруги!..

По мокрым проходам Леонар Астье увел жену.

Когда светская чета по окончании бала или вечера уезжает в карете, невольно возникает вопрос: "О чем они теперь будут говорить?" По большей части ни о чем особенном. Муж обычно покидает такого рода празднества раздраженный, усталый, а жена старается еще продлить их в темноте экипажа, сравнивая все мелочи своего наряда, своей внешности с тем, что она сейчас видела, припоминая особенности туалетов и убранства комнат. Но надетая в обществе маска столь бесстыдна, лицемерие света столь велико, что было бы любопытно понаблюдать за тем, как будет отброшена светская рисовка, уловить правду в звуках голоса, в самом существе этих людей, увидеть подлинные отношения между супругами, внезапно освободившимися от стеснений и условностей в своей карете, которая мчится по пустынному Парижу между отблесками фонарей.

Что касается супругов Астье, то их возвращения были особенно характерными. Оставшись наедине с мужем, г-жа Астье тотчас отбрасывала всякую почтительность и внимание, которыми она окружала мэтра в обществе, говорила резко, словно вымещая свой вынужденный интерес к его рассказам, прослушанным уже сотни раз и наводящим на нее смертельную скуку. Леонар, благодушный от природы, неизменно довольный собой и другими, возвращался обычно в самом радужном настроении и каждый раз бывал озадачен теми гадостями, которые его жена принималась рассказывать про хозяев дома - их друзей и про гостей, только что встреченных там. В своем злословии она спокойно доходила до самых чудовищных обвинений, с той легкостью, с тем бессовестным преувеличением, которыми проникнуты все взаимоотношения парижского общества. Чтобы не раздражать жену, он молчал, нахохлившись, или же дремал в своем углу. В этот вечер, не в пример прочим, мэтр развалился в экипаже, не обращая внимания на окрик жены: "Нельзя ли поосторожнее с моим платьем!" - пропустив мимо ушей этот пронзительный крик женщины, у которой помяли ее наряд. Но ему было наплевать на ее платье.

- Меня обокрали, сударыня! - крикнул он так громко, что стекла зазвенели.

Ах, боже мой!.. Автографы!.. Она совсем о них позабыла, в особенности в эту минуту, снедаемая более серьезной тревогой, и в удивлении ее не было ни малейшего притворства.

Обокрали, унесли письма Карла V, три ценнейших документа... Но голос его уже утратил уверенность, необходимую при атаке, подозрения его были поколеблены искренним изумлением Аделаиды. А она тем временем оправилась:

- Кого же вы подозреваете?

В честности Корантины, по ее мнению, сомневаться не приходится... Вот разве Тейседр... Но как можно предположить, что такой неотесанный болван...

Тейседр!.. Леонар даже завопил, настолько ему это показалось очевидным. Движимый ненавистью к человеку со щеткой, он как нельзя лучше объяснил себе преступление, проследив его от самых истоков, с той минуты, когда за столом зашла речь о ценности манускрипта. Слова мэтра, подхваченные Корантиной, были в простоте душевной повторены ею на кухне... Ах, негодяй, у него и вид настоящего преступника! Что за безумие было противиться этому безотчетному чувству недоверия! Разве естественна, в самом деле, эта антипатия, ненависть, которую внушил полотер ему, Леонару Астье, академику? Получит же он по заслугам, этот мерзавец, живо отправится на каторгу!

- Письма Карла Пятого! Ты только подумай...

Он решил, не заезжая домой, подать жалобу полицейскому комиссару. Жена пыталась отговорить его:

- Да вы с ума сошли!.. К комиссару после полуночи!

Но он заупрямился и высунулся под дождь, чтобы отдать приказание кучеру. Г-же Астье пришлось резко потянуть его назад. Усталая, измученная, не имея больше сил поддерживать эту ложь, вывертываться и хитрить, она призналась во всем:

- Это не Тейседр... Это я!..

Не переводя дыхания, она рассказала про поездку к Босу и про полученные деньги - двадцать тысяч франков, которые ей надо было достать во что бы то ни стало... Последовавшее затем молчание было столь продолжительным, что она подумала, не случился ли с мужем обморок или не хватил ли его удар. Нет. Но, подобно упавшему или сильно ударившемуся ребенку, бедный Крокодил так широко раскрыл рот, чтобы дать выход своему гневу, набрал такое количество воздуха, что не мог издать ни единого звука. Но вот наконец раздался неистовый рев на всю площадь Карусель, через которую ехал по лужам фиакр:

- Обокрали! Меня обокрали... Жена обокрала меня ради сына...

Его исступленный бред прерывался бранными словами из лексикона овернских крестьян вперемежку с воплями Гарпагона, оплакивающего украденную шкатулку[36]: "О, где ты, справедливость! Праведное небо!.. Я погиб!.." - и с восклицаниями из других избранных произведений в том же роде, которые он не раз цитировал своим ученикам.

На огромной площади, по которой в этот час театрального разъезда сновали во всех направлениях омнибусы и экипажи, было светло, как днем, от яркого света высоких электрических фонарей.

- Да замолчите же наконец! - остановила его г-жа Астье. - Ведь вас все знают.

- Кроме вас, сударыня.

Ей казалось, что он вот-вот прибьет ее, и в том состоянии нервного напряжения, в каком она находилась, она была бы, пожалуй, этому рада. Но Леонар внезапно притих из боязни скандала, только клялся прахом своей матери, что по приезде домой тотчас уложит свой сундук и отправится прямехонько в Сованья, а его супруга со своим сынком, прожорливой акулой, пусть наслаждаются плодами своего грабежа.

И еще раз высокий старый сундук, подбитый большими гвоздями, был перенесен из передней в кабинет. В нем еще оставалось несколько поленьев с прошлой зимы, но это не остановило Бессмертного, и в течение целого часа на весь дом раздавался грохот от швыряния дров и от хлопанья дверцами шкафов, из которых он все выкидывал, сваливая в опилки, на сухую кору белье, платье, ботинки, даже зеленый мундир и вышитый парадный жилет, аккуратно завернутые в салфетку. Но гнев его, нашедший себе выход в этой возне, постепенно стихал, по мере того как наполнялся сундук, и если от бури оставалась еще легкая зыбь и глухие раскаты, то лишь потому, что он чувствовал себя слабым, связанным по рукам и ногам, всеми своими корнями вросшим в эту жизнь. А г-жа Астье, присев на краешек кресла, в капоте и в ночном кружевном чепчике, смотрела на эти сборы и, позевывая, повторяла спокойно и насмешливо: