- Из мэрии, где дежурный помощник мэра был настолько тактичен, что воздержался от какой-либо речи, мы поехали в монастырь на улице Вожирар. Аристократическая церковь, вся вызолоченная, убранная цветами, залитая светом ярко горящих люстр, - и ни одной души. Только новобрачные и свидетели, разместившиеся в одном ряду стульев, слушали, как его высокопреосвященство папский нунций Адриани бормотал под нос длиннейшую проповедь, читая ее по книге с раскрашенными картинками. И до чего было забавно, когда этот светского вида прелат, с длинным носом и тонкими губами, в лиловой, обтягивающей его худые плечи пелерине, говорил о "чести супруга", о "юных прелестях супруги", искоса бросая ехидный и злобный взгляд на жалкую чету, преклонившую колена на бархатной скамейке! Потом выход из церкви, холодное прощание под сводами монастырька и вздох облегчения, вырвавшийся у герцогини: "Слава богу! Кончилось!" вырвавшийся с такой безнадежностью, словно она измерила глубину пропасти и бросается в нее с открытыми глазами, только чтобы сдержать данное ею слово.
- Да, немало я видел на своем веку мрачного и прискорбного, - продолжал Ведрин, - но ничто меня так не потрясло, как свадьба Поля Астье.
- Ну и негодяй же наш молодой друг! - сквозь зубы процедил Фрейде.
- Да, это один из наших красивых struggle for lifer'ов.
Скульптор повторил это слово и сделал на нем ударение; struggle for lifer'ов - так он называл новую породу мелких хищников, для которых "борьба за существование", это замечательное открытие Дарвина, служит лишь научным обоснованием всякого рода подлостей.
- Как бы то ни было, а теперь он богат... Его желание исполнилось. На этот раз нос не свел его с прямого пути! - заметил Фрейде.
- Подождем - увидим... Герцогиня не из покладистых, а у него, когда он был в мэрии, взгляд предвещал недоброе!.. И если старая жена будет ему в тягость, мы еще, быть может, увидим на скамье подсудимых сына и внука Бессмертных.
- Свидетель Ведрин! - во весь голос крикнул пристав.
Взрыв хохота шумливой толпы, теснившейся в зале, донесся из раскрывшихся дверей.
- Ну и весело у них там! - заметил полицейский, стоявший в коридоре на карауле.
В комнате свидетелей, мало-помалу опустевшей во время беседы двух друзей, остались теперь только Фрейде и привратница Счетной палаты, совсем растерявшаяся от предстоящего вызова в залу суда и все время машинально теребившая завязки своего чепца. Что касается кандидата, то он, напротив, ждал этого единственного случая публично воскурить фимиам Французской академии и ее непременному секретарю в кратком слове, которое будет напечатано в газетах и явится как бы вступлением к его речи при приеме в Академию. Оставшись один - старуху уже вызвали, - кандидат ходил большими шагами по комнате и останавливался у окна, округляя периоды, плавно вытягивая руки в черных перчатках. А напротив суда, в мрачном и ветхом, с обвалившейся штукатуркой домишке, от которого так и несло ютившимся там отвратительным, постыдным ремеслом, его жесты истолковали совсем по-иному... Голая жирная рука отдернула розовую занавеску и ответила едва уловимым двусмысленным приглашением... "Ох уж этот Париж!.." Лицо будущего академика залила краска стыда. Он поспешил отойти от окна и укрылся в коридоре.
- Теперь говорит прокурор, - прошептал полицейский, меж тем как в душной до одурения зале гремел притворно негодующий голос:
- Вы злоупотребили невинной страстью старика...
- Как же это?.. А меня?.. - невольно воскликнул Фрейде.
- Про вас они, должно быть, забыли...
"Вот так всегда!.." - с грустью подумал бедняга.
Громовым хохотом встретила собравшаяся публика разбор подложной коллекции Мениль-Каз: письма королей, пап, императриц, маршала Тюрена, Бюффона, Монтеня, Ла Боэси, Клемансы Изор[48], и при каждом новом имени из этого фантастического списка, свидетельствовавшего о чудовищной наивности официального историка, о глупейшем положении всей Французской академии, одураченной гномом, веселье все росло. Фрейде не в состоянии был выносить глумливый хохот толпы, насмехавшейся над его покровителем и учителем Астье-Рею, тем более что этот смех задевал и его самого, наносил тяжкий удар его кандидатуре. Он выбежал из коридора, спустился вниз, долго бродил по дворам, по тротуару у ограды и наконец смешался с толпой, выходившей из суда. Здесь уже суетились выездные лакеи и слышался стук экипажей. В догорающем свете чудесного июньского дня открывающиеся розовые, белые, лиловые и зеленые зонтики казались гигантскими цветами всевозможных оттенков. Взрывы хохота слышались отовсюду, как при выходе из театра после забавной пьесы... Ну и влип же этот горбун - пять лет тюрьмы и возмещение убытков! А его адвокат! Всех уморил!.. Маргарита Оже наливалась своим знаменитым смехом из второго действия "Мюзидоры": "Ах, дети мои!.. Ах, дети мои!.." А Данжу, провожая до кареты г-жу Анселен, заявил громко и цинично:
- Это плевок в лицо Академии... Прямо в лицо... И до чего ловко пущенный!..
Леонар Астье уходил один, не поворачивая головы. Он слышал все разговоры, хотя люди предостерегали друг друга:
- Тише, он здесь!
Он понимал, что теряет уважение окружающих, - весь Париж знал, как его осмеяли, и потешался над ним.
- Обопритесь на мою руку, дорогой учитель.
Повинуясь порыву своего доброго сердца, Фрейде догнал старика.
- О друг мой! Как мне дорого ваше участие! - сказал Астье глухим растроганным голосом.
Некоторое время они шли молча. Деревья на набережной бросали тени, и тени эти играли на камнях мостовой. Уличный шум и всплески воды весело звучали в воздухе. Это был один из таких дней, когда казалось, что для человеческих страданий не остается места.
- Куда мы идем? - спросил Фрейде.
- Куда хотите... только не ко мне, - ответил старик, охваченный детским страхом при мысли о сцене, которую ему закатит жена.
Они пообедали вдвоем в Пуэн-дю-Жур после продолжительной прогулки по берегу реки. Сочувственные слова ученика и прелесть летнего вечера благотворно повлияли на Астье-Рею. Он возвращался домой поздно ночью, успокоенный, оправившийся после пятичасовой пытки на скамье восьмой камеры, после пяти часов, в течение которых ему, связанному по рукам и ногам, пришлось сносить оскорбительный смех толпы и едкое, словно серная кислота, красноречие адвоката.
- Смейтесь, смейтесь, обезьяны бесхвостые!.. Потомство нас рассудит...
Так утешал он себя, проходя по длинным дворам дворца Мазарини, где все уже спало. Огни были потушены, пролеты лестниц зияли справа и слева большими черными прямоугольниками. Поднявшись ощупью, он бесшумно пробрался в свой кабинет, не зажигая света, как вор. Со времени женитьбы Поля и своего разрыва с сыном он спал здесь на каком-то импровизированном ложе, чтобы избежать этих непрекращающихся ночных разговоров, которые всегда кончаются победой женщины, даже если она перестала быть женщиной; у нее более крепкие нервы, поэтому мужчина в конце концов готов уступить, все обещать, лишь бы его оставили в покое, дали уснуть!
Спать!.. Никогда еще он не чувствовал такой потребности в сне, как по окончании этого бесконечного, утомительного, полного волнений дня. Он вошел в свой кабинет, как в тихую обитель, в надежде успокоиться и уснуть, но вдруг различил у окна чью-то фигуру.
- Ну что ж! Теперь вы довольны...
Его жена! Она ждала его, подстерегала, ее змеиное шипение, послышавшееся во мраке кабинета, приковало его к месту.
- Ну вот, вы добились этого процесса... Вы хотели, чтобы вас подняли на смех, и достигли своей цели: вы стали всеобщим посмешищем, вам показаться нигде нельзя... Стоило кричать, что ваш сын позорит имя Астье! Это имя по вашей милости стало теперь синонимом невежества и тупоумия, его нельзя произнести без смеха... И чего ради, скажите на милость?.. Чтобы спасти ваши труды... Дурак вы, дурак! Кому известны ваши труды? Кого может интересовать, подложны ваши материалы или нет... Вы же отлично знаете, что вас не читают...