Я часто вспоминаю слова Гринуэла, когда мои собственные дети докучают мне вопросами, на которые я не могу ответить. Как правило, я говорю им правду: «Я не знаю». И если они говорят: «Мамочка должна знать», или «Хэрридик знает», или «Бог знает, правда же?», я отвечаю: «Прекрасно! В другой раз спросите его (или ее)».
Я пытаюсь внушить им, что незнание — это не грех. Я даже намекаю, разумеется, в мягкой форме, что существуют вопросы, на которые никто не может ответить, даже их мамочка или Хэрридик. Так я надеюсь подготовить их к тому, что в один прекрасный день они непременно откроют для себя, что приобретать знания — все равно что откусывать от куска сыра, который становится тем больше, чем больше от него откусываешь. Я, кроме того, надеюсь внушить им мысль, что ответить на вопрос самому лучше, чем с чьей-то помощью. Даже если ответ будет неверен! «Правильный» ответ нужен только тогда, когда участвуешь в какой-нибудь викторине — но какой в нем прок?
Между знанием и истиной — бездонная пропасть. Родители много говорят об истине, но редко берут на себя труд докапываться до нее. Куда проще предложить чаду готовый ответ. И к тому же куда практичней, ибо истина требует терпения, бесконечного, бесконечного терпения. Практичней всего отдать детей в школу, как только они достаточно подрастут, чтобы выдерживать нагрузку. Там они не только получат «образование», этот грубый суррогат знания, но и приучатся к дисциплине.
Я много раз говорил и повторяю снова: в детстве у меня была счастливая жизнь. Очень счастливая. Я помню лишь единственную попытку преподать мне «урок дисциплины», и этим я был обязан матери. Что и говорить, поводов у нее было предостаточно, я кого угодно мог вывести из себя. Когда в тот вечер отец пришел домой с работы, ему было сказано, что мне следует всыпать по первое число. По отцовскому лицу я видел, что его не слишком радует необходимость подвергнуть меня унизительной процедуре. Мне было его жалко. Поэтому, когда он снял с ноги кожаную туфлю и звонко шлепнул меня, я заорал во всю мочь. Я надеялся, что ему полегчает. Он был не из тех, кто берется решать, кто какой кары заслуживает, не говоря уже о собственном сыне.
Соседи не слишком высокого мнения обо мне как об отце. Причина одна: я не слишком часто «спускаю шкуру» со своих чад. У меня репутация слишком терпимого, слишком снисходительного родителя. Временами, когда я выхожу из себя, им все же достается. Когда они, как говорится, доводят меня до белого каления. В таких случаях я тут же чувствую раскаяние и стараюсь как можно быстрей забыть об инциденте. Я не мучаюсь чувством вины, не обещаю себе быть с ними построже в будущем — чтобы эти позорные сцены больше не повторялись. Ребенок живет в настоящем моменте, и я делаю все, чтобы следовать его примеру.
Особенно я противен себе, когда ловлю себя на том, что говорю: «Смотри, как бы опять не заработать взбучку!» Я чувствую, что угрожать наказанием — хуже самого наказания. Чем здоровее дети, чем больше в них энергии, тем чаще на них орут, грозя поркой. Для нормальных, здоровых детей естественно устраивать бедлам. Они не созданы для той жизни, которую им предлагаем мы — мы, которые уже испустили дух, кто рассчитывает каждый свой шаг. Дети-паиньки, может, и доставляют одно удовольствие, но они редко когда становятся выдающимися людьми. Я делаю исключение для семей, где родители сами люди необыкновенные, где благодаря благожелательности, доброте и пониманию в повседневных отношениях царит атмосфера гармонии. Но во многих ли домах найдешь подобную атмосферу? В Западном мире дом — это арена схватки, где муж сражается с женой, брат — с сестрой, а родители — с детьми. Скандалы заглушаются только радио, чьи передачи повторяют ту же картину, только там это еще громче, еще грубей, еще извращенней. А если радио не заглушает, то помогает алкоголь. Таков «дом» у современного ребенка. Во всяком случае, в цивилизованном мире.
Я, любящий отец, вел себя, как мальчишка, помня чудесные, разгульные времена, когда делал все, что делать не дозволялось. Не могу припомнить, чтобы когда-то я чувствовал себя действительно несчастным, пока на меня не стали накатывать приступы Weltschmerz[177].
Будучи отцом, я еще был, до некоторой степени, и за мать, поскольку, раз я не ходил на работу, как все честные граждане, — писательство ведь это так, забава! — до меня всегда можно было докричаться, всегда мне можно было пожаловаться, когда дети начинали чересчур шалить. Как отцу, имеющему, к несчастью, еще и жену, мне часто приходилось выступать в роли арбитра в ситуациях, когда никакого арбитра не требовалось. Какие бы решения я ни принимал, они всегда оказывались несправедливы и впоследствии использовались против меня. Во всяком случае, так мне казалось.
Одним из результатов этой трагикомической дилеммы было то, что жена поверила, будто она защищает меня. Я хочу сказать, защищает от детей, которые имеют обыкновение мешать отцам, у которых нет более важного дела, как писать книги. А поскольку она все доводила до крайности, от ее защиты было больше вреда, чем пользы. Во всяком случае, по моему мнению. (Знаю, я не всегда справедлив!)
Так или иначе, выглядело это примерно так... Что бы ни произошло, они ни в коем случае не должны были отвлекать меня от работы. Если они падали и ушибались, то должны были терпеть боль молча. Если же не могли обойтись без слез и воплей, то это следовало делать подальше, чтобы я не слышал. (Думаю, ей не приходило в голову, что я бы чувствовал себя значительно лучше, если бы они бежали ко мне, чтобы поплакать на моем плече.) Чего бы там им ни хотелось, приходилось ждать, пока я смогу уделить им внимание. Если, несмотря на все предупреждения, они все же стучались ко мне, — а такое, конечно, бывало! — им давалось понять, что они виновны в совершении небольшого преступления. И если я был настолько глуп, что на секунду открывал дверь, я был их пособником. Хуже того, саботажником. Если пользовался короткой передышкой, чтобы взглянуть, чем занимается малышня, значит, виновен, что позволял им надеяться на то, на что они не имели права надеяться.
Обычно часам к четырем я уже думал только об одном — убраться подальше от дома, прихватив с собой детей. Часто мы возвращались домой порядком уставшие. А в таком состоянии дети бывают не самыми милыми существами на свете.
Это был замкнутый круг. Punkt![178]
Когда мы разошлись, я пытался, безнадежно и отчаянно, быть детям и за отца, и за мать. Девочка только что пошла в школу, но мальчику, который был младше ее на три года, было еще рано. Ему нужна была нянька или гувернантка. Иногда приходила помочь какая-нибудь из соседок — и тут я первым делом думаю об этой доброй душе, Дороти Герберт. В скором времени я понял, что нет иного выхода, как перепоручить мальчика заботам его матери, что и сделал, понимая, что она тут же вернет мне его, как только я найду человека, который сможет окружить сына лаской и вниманием.
Вскоре ко мне в дверь постучалась привлекательная женщина и сказала, что слышала, что я ищу помощницу для присмотра за детьми. У нее было двое своих детей, приблизительно того же возраста, что и мои, и она разошлась с мужем. Все, что она хотела в уплату за свои услуги, это стол и квартира. Как она выразилась, ей все равно, каковы будут ее обязанности, лишь бы жить в Биг-Суре.
Ее появление совпало с приездом моей жены и мальчика на день рождения девочки. Какая удача, подумал я. К моему удивлению, жена сказала, что молодая женщина кажется ей подходящей для подобной роли, и, пролив несколько слезинок, позволила оставить мальчика у меня.
Это был сумасшедший день. Поздравить дочку шли дети со всей округи. Некоторые приводили родителей.
Забыл сказать, что за несколько дней до этого события в комнату над моей мастерской вселился Уолкер Уинслоу. Весь путь из Топеки он проделал, правя одной левой рукой, поскольку у него была сломана правая лопатка. Зная о моем нелегком положении, Уолкер предложил выполнять обязанности повара и «гувернера на неполный рабочий день», надеясь, без сомненья, что сможет выкроить несколько часиков, чтобы поработать в тиши и покое. (Он получил заказ от крупного издателя на книгу об основателе Меннингеровского фонда, где в то время работал.[179]) И конечно же, ему хотелось оживить воспоминания о тех славных деньках, которые мы когда-то провели с ним в Андерсон-Крике.