Потом мне часто приходилось видеть его в мундире; годы исчислялись теперь только по производству в очередной чин; два года – обер-лейтенант, еще два года – капитан; я брала его саблю и всячески старалась опоганить ее, я снимала ею грязь с железных завитушек на перилах лестницы, соскребала ржавчину с садовых скамеек, рыла ямки для рассады; я только что не чистила ею картофель, и то потому, что это было несподручно.

Сабли надо топтать ногами, мой мальчик, как и все привилегии; привилегии только для того и созданы – это мздоимство; «И правая их рука полна подношений». Ешь то же, что едят все, читай то же, что читают все, носи платье, какое носят все, так ты скорее приблизишься к истине; благородное происхождение обязывает, оно обязывает есть хлеб из опилок, если все остальные едят его, читать ура-патриотическое дерьмо в местных газетках, а не журналы для избранных, не этого Демеля [12] и других; ты, Роберт, не принимай от них ничего – не принимай паштеты Греца и масло настоятеля, мед, золотые монеты и жаркое из зайцев; зачемзачемзачем, если у других всего этого нет. Простые люди могут спокойно есть мед и масло, их это не испортит, не засорит им ни желудка, ни мозгов, но ты, Роберт, не имеешь на это права, ты должен есть этот дерьмовый хлеб, тогда правда ослепит тебя своим сиянием; если хочешь чувствовать себя свободным, носи дешевые костюмы.

Я только раз воспользовалась своими привилегиями, один-единственный раз, и ты простишь мне это, больше я была не в силах терпеть, я должна была пойти к Дрёшеру, чтобы выхлопотать тебе амнистию, мы больше не в силах были терпеть, все мы: отец, я, Эдит. К тому времени у тебя уже родился сын; твои послания мы находили в почтовом ящике, крохотные клочки бумаги, свернутые, как порошки от кашля; первая записочка пришла через четыре месяца после твоего исчезновения: «Не беспокойтесь, я прилежно учусь в Амстердаме. Целую маму. Роберт».

Через семь дней пришла вторая записка: «Мне нужны деньги, заверните их в газету и передайте человеку по фамилии Гроль, кельнеру из «Якоря» в Верхней гавани. Целую маму. Роберт».

Мы отнесли деньги, кельнер по фамилии Гроль молча поставил перед нами пиво и лимонад, молча взял пакет с деньгами, молча отверг чаевые; казалось, он нас вообще не замечает, не слышит наших вопросов.

Твои крошечные записочки мы вклеивали в блокнот, долгое время они больше не приходили, потом начали приходить чаще: «Деньги все три раза получил: 2-го, 4-го и 6-го. Целую маму. Роберт».

А Отто вдруг перестал быть самим собой, с ним случилось что-то страшное, какое-то превращение, он был Отто и все же не Отто, он приводил в дом Неттлингера и учителя гимнастики; Отто… я поняла, что это значит, когда говорят: «От человека осталась одна только видимость»; от моего сына Отто осталась одна только видимость, одна оболочка, которая быстро наполнялась другим содержанием, он принял «причастие буйвола», принял огромные дозы его, у него высосали всю кровь и накачали ему новую; взгляд Отто стал взглядом убийцы, и я в страхе прятала от него твои записки.

Долгие месяцы мы не получали ни одной записки, я ползала по лестнице, выложенной плитками, осматривала каждую щелочку, каждый сантиметр холодного пола, залезала рукой в железные завитушки, соскребала с них грязь, я боялась, что бумажный шарик закатился за перила, что его сдуло туда ветром; ночью я отвинчивала почтовый ящик и разбирала его; по ночам возвращался Отто, припирал меня дверью к стене, наступал мне на пальцы и смеялся; долгие месяцы я не находила записок; ночи напролет я простаивала за занавеской в спальне, ожидая рассвета; я караулила парадную дверь, смотрела, не покажется ли кто на улице; завидев почтальона, я мчалась вниз, но весточки все не было; я перетряхивала пакетики с булочками, осторожно переливала молоко в кастрюлю, отклеивала этикетки от бутылок, но и там ничего не оказывалось. А по вечерам мы ходили в «Якорь», пробирались мимо людей, одетых в форму, туда, в самый дальний угол, где обслуживал Гроль, но он все молчал, казалось, он не узнает нас, и только через много недель, после того как мы вечер за вечером просиживали в «Якоре» в напрасном ожидании, Гроль написал на картонной подставке для пива: «Будьте осторожны! Я ничего не знаю!»; он опрокинул кружку с пивом, вытер лужу тряпкой так, что не осталось ничего, кроме большого чернильного пятна, принес нам новую кружку, за которую не хотел брать денег. Гроль, кельнер в «Якоре», был юноша с худым лицом.

Мы, конечно, не знали, что мальчик, бросавший записочки в наш почтовый ящик, давно арестован, что за нами следят и что Гроля не арестовывают по одной причине – надеются, что он заговорит с нами. Кто может разобраться в этой высшей математике убийц? Все они сгинули – и Гроль, и мальчик с записочками, а ты, Роберт, не даешь мне ружья, не вызволяешь меня из заколдованного замка.

Мы перестали ходить в «Якорь», пять месяцев мы ничего не слышали о тебе, больше я не могла этого вынести, впервые я воспользовалась своими привилегиями, я обратилась к Дрёшеру, доктору Эмилю Дрёшеру, регирунгспрезиденту; я училась в гимназии с его сестрой, мы с ним вместе ходили на уроки танцев, ездили на пикники, мы клали в экипажи пивные бочонки и на опушке леса вытаскивали бутерброды с ветчиной, мы танцевали лендлер на свежескошенных лужайках; мой отец помог отцу Дрёшера вступить в научный союз, хотя у того не было высшего образования; но все это чепуха, Роберт, не придавай значения такой чепухе, когда речь заходит о серьезных вещах; я называла Дрёшера «Эм», это было уменьшительное от Эмиль, и называть так в те времена считалось особым шиком; а вот теперь, спустя тридцать лет, я попросила доложить ему о себе, надела серый костюм, серую шляпку с сиреневой вуалью, черные ботинки; Дрёшер сам вышел ко мне в переднюю, поцеловал мне руку, сказал:

– Ах, Иоганна, называй меня, как прежде, «Эм»! И я ответила:

– Эм, я должна знать, где мой сын, вам же известно, где он! В ту минуту мне показалось, Роберт, что наступил ледниковый

период. По его лицу я сразу поняла, что он все знает, и почувствовала, как он весь подобрался, в его тоне появились официальные нотки, от страха его толстые губы завзятого выпивохи вытянулись в ниточку; он оглянулся, покачал головой и зашептал:

– Поступок твоего сына был не только предосудительным, но и политически крайне неблагоразумным.

На это я ему ответила:

– К чему приводит политическое благоразумие, видно по тебе. Я хотела уйти, но он удержал меня.

– О боже, значит, по-твоему, мы все должны повеситься?

– Вы – да! – ответила я.

– Будь же благоразумна, – сказал он, – такого рода дела находятся в ведении полицай-президента, а ты ведь сама знаешь, что сделал ему твой сын.

– Нет, – сказала я, – мой сын ему ничего не сделал. К сожалению, ничего, за исключением того, что он пять лет подряд выигрывал ему все игры в лапту.

Тут этот трус прикусил губу.

– Спорт… спорт хорошее дело.

Тогда, Роберт, мы еще не подозревали, что одно движение руки может стоить человеку жизни: Вакера приговорил к смерти польского военнопленного только за то, что тот поднял на него руку; пленный даже не ударил Вакеру, а только поднял руку.

Как-то утром за завтраком я нашла у себя на тарелке записку от Отто: «Мне тоже нужны деньги. 12. Можете отдать мне их прямо в руки». Я пошла в мастерскую отца, взяла из сейфа двенадцать тысяч марок (мы приготовили их на случай, если от тебя снова начнут приходить записки) и бросила всю пачку на стол перед Отто; я решила отправиться в Амстердам и сказать тебе: не посылай больше записок, а то кто-нибудь обязательно поплатится за них головой. Но тут ты приехал к нам; я бы сошла с ума, если бы они тебя не амнистировали: останься здесь, разве не безразлично, где жить, ведь одно движение руки в этом мире может стоить человеку жизни. Ты же знаешь условия, которые Дрёшер выторговал для тебя: отказ от всякой политической деятельности и сразу же после экзаменов – военная служба; я заранее подготовила все, чтобы ты мог нагнать и получить аттестат зрелости, а потом статик Клем проэкзаменует тебя и скостит тебе столько семестров в университете, сколько сможет; ты обязательно хочешь учиться в университете? Хорошо, как знаешь. Статика? Почему статика? Хорошо, как знаешь. Эдит очень рада. Отчего ты не идешь к ней наверх? Иди! Скорей! Неужели тебе не хочется увидеть сынишку? Я отдала Эдит твою комнату, она ждет тебя наверху, иди же.

вернуться

[12] Демель, Рихард (1863 – 1920) – немецкий писатель-импрессионист.